Оттепель. Льдинкою растаю на губах
Шрифт:
Заснул на рассвете и тут же увидел себя самого, но трезвого, чистого и просветленного. Они с Паршиным сидели на подоконнике. Окно было настежь открыто. Он придерживал Паршина за рукав, чтобы тот, пьяный и сонный, не свалился и не убился насмерть.
— Да брошу я все это к черту! Уеду! — лепетал пьяный Паршин и, закинув голову, пил из бутылки пятизвездочный коньяк. — Ведь я же талантливый? Жутко талантливый!
Хрусталеву было скучно и неприятно с ним, и он испытывал легкое отвращение к Паршину, которое часто испытывают трезвые люди, вынужденные выслушивать пьяную ересь.
— Вот ты, Витька, тоже талантливый, но…
— Что «но»? — пробурчал Хрусталев.
— Но не ге-ни-аль-ный!
— А
— А я ге-ни-аль-ный! Да, я ге-ни-аль-ный! И все это знают. К тому же не врун.
— А я разве врун?
— А ты, Витька, врун. Ты соврал.
— Я соврал?
— Ну, вы вместе с папочкой. Вы же соврали?
Во сне Хрусталев почувствовал, что, если Паршин сейчас не замолчит, он его ударит.
— Ты думаешь, я тебя в чем укоряю? Страну обманул? Нашу славную партию? Плевать мне на это! Какую страну? Ведь это ж абстракция, Витька! Мираж!
— Так в чем я тогда виноват? — еле сдерживаясь, спросил Хрусталев. — Объясни!
— Я тебе объясню, — и Паршин сильно накренился над темной бездной. — Но ты меня крепче держи. Ты придерживай. Я жить, Витька, очень хочу, я талантливый.
— Ты мне обещал объяснить, в чем же я…
— А я объясню! Ты украл чью-то жизнь. И все дело в этом. А прочие сказки…
От дикого обвинения Хрусталев так опешил, что рука его, вцепившаяся в локоть Паршина, разжалась сама собой. Потом сразу стало темно. Он открыл глаза. Липкий пот заливал лицо. Рубашка, в которой он вчера так и заснул, приклеилась к спине. Ему стало так страшно, как было только однажды в жизни, когда почтальон принес извещение о том, что их Коля убит, и мать стала медленно сползать на пол, держась за стену, а отец, бросившийся было к ней, чтобы поддержать, вдруг закрыл лицо руками и ушел к себе, странно подпрыгивая на ходу, как подстреленная длинноногая цапля. Хрусталеву было почти восемнадцать лет, и за годы войны он уже успел привыкнуть, что вокруг то и дело кого-то убивают, но то, что могут убить Колю, ему почему-то даже не приходило в голову. Мать сразу слегла. Отец пропадал на работе. Он ухаживал за матерью, заставлял ее хотя бы пить. Есть она ни за что не соглашалась. Ночами он плакал, стараясь, чтобы родители не слышали этого. Они почему-то не плакали. Однажды под утро он проснулся оттого, что материнская рука сильно гладит его по волосам. Он приоткрыл левый глаз. Искаженное материнское лицо с распухшими потрескавшимися губами было не только незнакомым ему, оно было страшным, чужим, непонятным. Злой исступленный свет горел в глазах, которыми она так пристально вглядывалась в него, что Хрусталев быстро притворился опять спящим.
— Тебя никому не отдам! — прошептала она. — Придут убивать — пусть меня убивают! В лесу тебя спрячу, под снегом, под ельником! Никто не найдет!
В дверях, так и не раздевшийся со вчерашнего вечера, в пиджаке и даже галстуке, вырос отец. Она обернулась.
— Как я умоляла тебя! Умоляла! И что ты наделал? Его ведь убили!
— Ты знаешь, что я ничего не могу, — ответил отец.
— Ты не можешь? А это?
Хрусталев снова приоткрыл глаза и увидел, как мать, вскочив с колен, сует в лицо отцу какую-то скомканную бумажку. Он догадался, что это было извещение о Колиной смерти.
— А это ты можешь?
Вдруг она замолчала, дала отцу обнять себя за плечи и вывести из комнаты. Утром она поднялась с постели и вышла к завтраку.
Глава 30
Красный «Москвич» нырял по ухабам проселочной дороги, шел мелкий, сияющий дождь. Он был уверен, что приедет первым, и не ошибся. В центре Светлого стоял небольшой памятник Ленину, вокруг которого хлопотали тощие замызганные куры. Мужичонка в помятой кепке, выписывая кренделя и зигзаги пьяными ногами, остановился и долго смотрел сначала
на Ленина — тоже в кепке, с прищуренными и добрыми глазами, — потом перевел взгляд на кур. Какая-то горькая, но торжественная мысль осенила рассудок деревенского жителя, и он, раскачиваясь, произнес, обращаясь к гипсовому вождю мирового пролетариата:— Эх, Ленин ты, Ленин! Да видел бы ты, Ленин, наших курей!
Дом культуры, расположенный тут же, на площади, был ярко украшен красными лентами и флагами. В селе Светлом, судя по всему, старательно готовились к приезду московских гостей. Хрусталев сел на ступеньки и закурил. Хотелось как можно быстрее начать двигаться, работать, суетиться, ругаться, орать на болванов-осветителей, на дуру Полынину — все, что угодно, только бы не думать о том, что ему предстоит. В дополнение ко всему через полчаса на этой площади появятся обе красавицы: Марьяна и Инга. Сплошной водевиль!
Подъехал автобус, из которого выпрыгнула Инга, за Ингой Пичугин, за Пичугиным взволнованные гримерши, и, наконец, последней, грозно и тревожно хмуря брови, вылезла Регина Марковна.
— Ну, как тут у нас? — шевеля бровями, спросила Регина Марковна.
— У нас порнография тут. Погляди, — сказал Хрусталев, кивая на красные флаги и ленты. — Придется сдирать.
— Почему? Пусть висят.
— Тогда ты сама будешь и оператором. Не все же в помрежах ходить. Поработай!
— Иди, Виктор, в жопу! — сказала она. — Ребята! Знамена снимайте! Быстрее!
Работа закипела, если только можно употребить это энергичное слово применительно к неторопливому и слегка избалованному коллективу «Мосфильма». Но кабель разматывать все-таки начали и аппаратуру уже подтащили.
— Скорее! Скорее! Ведь свет-то уйдет!
Регина Марковна зря напрягала горло: первый съемочный день начался вполне благополучно. Из черной служебной машины, сильно забрызганной проселочной грязью, вышли трое: Марьяна, Егор и Георгий Таридзе. Марьяна была очень сильно взволнована, а Мячин вообще сам не свой. Хрусталев увидел, как она сразу начала оглядываться и радостно вспыхнула, заметив его. Хотя бы она здесь не плакала, дурочка! Он быстро отвернулся, но она уже спешила к нему, и, чем более она приближалась, тем ярче становился свет на ее лице.
— Вы здесь уже, Виктор Сергеич?
Он медленно оглядел ее с головы до ног — оглядел так, как оглядывают только свою собственность, — и она поймала этот взгляд, поняла его и смутилась.
— Наверное, вами Регина займется, — сказал он. И спрятал глаза. И нахмурился. — А мне, извините, не до разговоров.
Она растерялась. Хрусталев сразу почувствовал что-то вроде раздраженного удовлетворения: ведь он объяснял ей вчера, что никто не должен про них ничего заподозрить, а ей — словно с гуся вода!
— Марьяна-то где? Где Марьяна-то, господи! — Регина Марковна металась от Мячина к Таридзе, не заметив, что Марьяна уже ускользнула к Хрусталеву.
— Да вон, с оператором нашим воркует! — сказал дружелюбно Георгий Таридзе. — Регина, возьми мандаринчик! Сухумский, сам тает во рту!
— Иди, Гия, в жопу! Не до мандаринчиков!
И растрепанная Регина Марковна заторопилась к Марьяне:
— Скорее, Марьяна! В гримерной все ждут!
— Желаю удачи вам, Виктор Сергеич, — сказала Марьяна спине Хрусталева.
В гримерной между тем происходил разговор, доставляющий явное удовольствие гримершам Лиде и Жене, а Инге Хрусталевой, над волосами которой колдовала Женя, был в тягость.
— Вы, Инга Борисовна, не беспокойтесь, — тягуче и сладко приговаривала Женя. — У нас коллектив очень дружный, веселый. И даже вот Виктор Сергеич — как выпьет — со всеми сидит, тоже песни поет…
— Да? Песни поет? — Инга вскинула брови. — И как? Хорошо у него получается?
— Ну, он же — фактурный мужчина! Конечно!