Отверзи ми двери
Шрифт:
– Я не пойму, хоть все это и омерзительно, ушел бы, да сил нет вставать и деваться некуда, не пойму, зачем ты меня этим травишь - пакостью этой?
– Ах, не понятно! Ах, какие мы добродетельные да благочестивые, ну прямо Танюша - вот-вот из-за стола вспорхнешь!.. А затем, хотя бы, что твоя трагедия - чепуха! Подумаешь, страдания - твоя дочь или твоего друга, русская или еврейская у ней кровь - все равно она твоя, а прочее для тебя неважно, ты ж в душе интернационалист! А здесь: Всевышний-то "как водится, потом признал своим еврейской девы сына"!.. Что скажешь? А ведь не Евтушенко какой-нибудь сочинил, не из нынешних еврейчиков - героев-безбожников с русскими псевдонимами, или гордящихся своим еврейством, не скрывающихся - если, конечно, такие есть, я не большой специалист, Саша их сразу все равно разнюхает!.. Ладно, ладно, не сердись, не кидайся. Возвращаюсь к литературной теме. Не нынешние рифмоплеты Пушкин это сочинил - солнце русской культуры, искони замешанной на православии!.. Все еще не понимаешь?.. Иль придуриваешься, хочешь, чтоб я тебе на пальцах разъяснил? Неужто, думаешь, я из одной пошлости повторяю тебе все
– Чем, по-твоему?
– Лев Ильич, и верно, не знал "чем", да какое там сокрушение, когда он давно, казалось ему, потерял человеческий облик, одна слизь здесь оставалась.
– То есть, может, это все вместе, накапливалось, тут и ботиночки прохудились, и деньжонок нет, и ночевать негде, и с дамой переспал, а поступаешь не по-джентльменски, - даже не позвонил, и жена, как выяснилось, одна, так сказать, в отсутствии супруга не скучает, и дочка - не то дочка, не то не поймешь кто тебе - в каком-то вы странном родстве... Все так, несомненно, влияет. Но тут другое дело. Ты уж такой идейный человек, для тебя идея - вот что дает крылья. Понял я - тебя даже не подмоченность православия сокрушает, это ты спокойненько глотаешь, одна мечта, говоришь, подумаешь, мол, недостаток благочестия, богохульство! Ну да, тут ты себя утешаешь: искусство, мол, имеет много гитик, у гения есть право на эксперимент, Бог поругаем не бывает - тут у тебя много лукавства в запасе, понимаю. Но есть и идея - вот ты чем горишь...
– Ну не тяни, - заинтересовался было Лев Ильич, даже глаза раскрыл пошире и в неверном том свете на Костиных брюках опять различил ту же клетку. "Вот пакость, подумал он, униформа, что ль, у них?"
– Злиться-то зачем?
– явно издевался Костя.
– То и говорить не хочешь, а то вдруг - "не тяни"? Я знал, что разговора не остановишь, надо было мне, конечно, у тебя заклад какой выудить - да не душу!
– душа там, где ей и положено, а чего ни то поматериальней!
– Да я сейчас сморгну, - сказал Лев Ильич, - тебя и не станет. Это все чушь какая-то.
– Чего ж до сих пор не сморгнул?.. То-то что не чушь... Видишь ли в чем дело, - важно так сказал он, - здесь опять придется обратиться к нашему классику. Дело вот в чем...
– Что-то мне кажется, ты еще и не придумал, про что собираешься говорить?
– Эвона! Не придумал. Да я как только тебя увидел давеча в кабинете перед академиком, так все сразу про тебя понял, чего, разумеется, с самого начала не знал. Да здесь и хитрости никакой нет - у тебя это на личности написано. Ты вот все в любви России клянешься - и поэзия, и женщины, и земля - до православия включительно. Неужто, думаешь, эта твоя любовь дорогая? Да любить, между прочим, каждый может, даже тот, кто и не способен на это - вот в чем парадокс-то весь. Тебе и яблоки эти райские зажмут дверью, а ты все верещать будешь - люблю, дескать, хоть совсем мне оторвите, буду любить. Да я таких, прости уж за термин, вроде тебя жиденят навидался. А меня едва ли в антисемитизме заподозришь. Ну одним словом, чудеса. Почему, зачем, чего им приспичила эта любовь - тут и разбираться не пытайся, потому они все равно не объяснят - поговори с ними! Нам, мол, и снег дорог, и лагерь на Колыме, и что морда заплеванная, в крови - а другого рая не хотим. Тут даже и не интересно, потому глупость. Пусть себе любят! Но ты вон какой феномен объясни: почему они себе такого позволить не могут, чего Пушкин разрешал? Ты ж не усомнишься, как бы сейчас в своем раздражении ни был ослеплен, что уж Россию-то он знал и любил поболе, чем десять тысяч всяких еврейских братцев? А что такое для русского человека - самого темного и забитого - Божья Матерь? Да и христианин он был. Это мы с тобой "Гавриилиаду" прочитали, концепцию строим для собственного потребления, ну если все им написанное прочитать - да не "Отцы пустынники" или "Странника" - все подряд, там сама структура насквозь христианская, более того - православная. Но ведь позволил себе! Или Розанов, которого ты не знаешь, к своему стыду, а между прочим, гениальный писатель, это уж мнение не мое - общепринятое.
– Да знаю, - буркнул Лев Ильич.
– Читал. Мало, но читал.
– Да? Вот скромник! Чего ж у Саши молчал? Ну тем проще. Уж такой был русский человек, и так весь углублен в православие и им просвечен, но - гулял над бездной, не только не боялся, но нарочно, другой раз, ниточку привяжет за ноги - подержите, мол, кому охота, а сам на самое дно опустится - не робел, что оборвется. Это что - то, что тебе твой профессор излагал, пустяки, там пострашней кое-что есть. Хорошо, коль знаешь. Или был такой Печерин, современник Пушкина, стал монахом в Европе: "как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья" - во как брякнул. Кто бы так из нацменов, как ты говоришь, осмелился сказать про Россию, пусть он тут десять поколений имеет? А Чаадаев?.. Вот в чем фокус-покус. И это, уж поверь, подороже той любви - в ней лишь бессмысленная экзальтация да пустота: скажи тыщу раз "люблю" - согреешь, что ль, кого?
– Что-то мудрено говоришь, - действительно не мог взять в толк Лев Ильич.
– Все не понимаешь? Или понять не хочешь? Ты давеча на "запах" обиделся ну скажем, бестактность, да и не слишком прилично к столу. Но ведь и тут истина есть. Ты, вон, пытался несчастного Володю в ковбоечке убедить, что ты русский, он тебе, разумеется, не поверил, да рукой махнул - какой из тебя солдат, оставайся
тут гнить, жалко, что ли. Но сможешь ли ты когда-нибудь, хоть вроде бы и во всем русский, чтоб о России, о православии рассуждать так, как Пушкин или Розанов могли себе позволить, чтоб в тебе не было и грамма подобострастия, жалкой, рабской той любви, которая в глубине - пусть далеко и уж так запрятана, что и сам не найдешь, да мне то видно!– в глубине этой самой лепечет: "да я такой же, такой!" Вот в чем тут дело. А потому тебя всегда будут считать чужим, хоть бы ты себе и рожу заимел любую другую, хоть ты в лаптях ходи до самой смерти, зарабатывай тем, что плети лапти, хоть кроме кваса да лебеды и не лопай ничего. И нечего обижаться. Ты знаешь, почему обиделся? Да потому, что никакой ты не русский, и не еврей, а всего лишь интернационалист, вчерашний пионер. "Все люди братья!" - вот что в тебе с молодых ногтей гремит и покоя не дает. "Все люди братья!" - а они не хотят к тебе в братья - вот чудо-то. А ты уж набиваешься, хлопочешь, подлаживаешься, ловчишь, водку не закусываешь!
– а что толку? Тот старик верно тебе сказал о евреях: один купил "жигули", но позабыл то, чего позабывать не след, что нельзя еврею пьяному садиться за руль, не положено, еврейская трусость не зря придумана: что русскому здорово, то жидам смерть!
– Ах ты, сволочь, гниль!
– Лев Ильич нашарил в темноте мокрый ботинок и запустил в него.
Грохнуло, зазвенело, он в темноте ничего не мог сообразить - все не утихало. Сбросил одеяло, жарко ему было, душно.
Щелкнул выключатель: Костя стоял перед ним в трусах, с крестом на волосатой груди, моргал глазами, недоумевая.
– Да это сосед. Он в ночную смену работает. Возвращается и считает долгом возвещать о своем появлении. Как же - класс-гегемон! Ничего не сделаешь, да я тут и не прописан... Это вы, что ль, ботинком зафутболили?
Лев Ильич не ответил. Он увидел прямо перед собой стул, а на нем Костин пиджак и штаны, свисавшие на пол. "Господи, подумал он, какая во мне сидит пошлая литература, но однако ж литература, а больше и нет ничего..."
10
Лев Ильич боялся пошевелиться, чтоб не разбудить Костю. Так и лежал с открытыми глазами, прислушивался к себе. Уже рассвело, город за окном давно проснулся, идет там нормальная жизнь, а у него - Льва Ильича явно и жизнь, и мозги набекрень. Он с ужасом, с содроганием вспоминал вчерашний день: чудовищный разговор с Иваном, Надю, вцепившуюся ему в пальто, крик Ангелины Андревны и этот ночной кошмар. А ведь прав Иван - как бы до больницы не добраться. И так все сразу станет просто, все на своих местах: Феликс с Вадиком Козицким навестят, апельсинов притащут, новый анекдот приволокут, а он им потешную историю о своих однопалатниках, Таня - бутылку кефира, а может, цыпленочка-табака зажарит, да и Саша заглянет как-нибудь мимоходом, по дороге в университет на лекцию - передаст домашнее печенье Ангелины Андревны, о чернявой врачихе вместе пошутим... А может, оно и верно, может, в этом истина, чтоб жить как все - ну чего ты так уж выделиться захотел? Не зря ж, только выделился, сразу все и навалилось, а так жил себе - не хуже людей, ну были как же!
– свои недоразумения, но до такого-то свинства никогда не доходил. Не в той ли твоей попытке начать придуманную новую жизнь и заключена вся причина... "Причина чего?
– спросил он себя.
– Что, Иван только в эту неделю появился, а трагедия с Надей, коль она существует, а не просто бред какой-то, а с Любой вся катавасия, а Саша - что, он другим, что ль, раньше был?" Ну хорошо, все это и без того было, было, но жить-то не мешало? Существовал себе милый, тихонько стареющий человек - некий Лев Ильич, были у него добрые друзья-приятели, славный дом, уважение на службе, книги почитывал, водочку попивал, за дамами в свободное время ухаживал, откликался, когда кому плохо бывало, не жадничал...
– Ну что тебе надо-то от меня?!
– выдохнул он неожиданно для себя вслух, так и не поняв, кому это "тебе" - к кому он обращается.
Костя повернулся под шубой и глянул на Льва Ильича ясными, будто и не спал, глазами.
– Пробудились? Ну как?
– Перед вами стыдно. Да уж за вчерашнее ладно, вот, и ночью спать не давал.
– Покаяние - первое дело, только у вас оно, гляжу, прямо профессией становится: стыдно, совестно... Что ж мне, выгонять, что ль, на мороз, когда не в себе? Эх, Лев Ильич, отдались бы мне в руки, я б вас наставил на путь истинный... Впрочем, я зарок дал, хватит с меня, больше ни на кого не стану сил тратить - пустое все. Последний раз - вон, мы встретились в поезде - ездил к своему, прости меня Господи, ученичку. Хватит.
– А вы точно знаете этот "путь", может, и у вас не туда дорога?.. Или да, позабыл, у вас все несомненно. Тогда жалко, конечно, что разочаровались в человечестве.
Костя уже встал, натянул штаны, вытащил свою постель, вернулся.
– Давайте, пока гегемон спит - он теперь до полудня проваляется, если брюхо не заболит - жена и мальчонка ни свет ни заря ползком умотались, чтоб кормильца не потревожить. А мы сейчас кофеечку сварганим... Хотите побриться?..
Они сидели за столом посреди комнаты, Костя сдвинул к краю книги, рукописи, притащил табуретку, кофе в кастрюльке, аромат пошел по всей комнате. Хлеб да сахар поставил. Лев Ильич побрился, вроде полегче ему стало - день начался и слава Богу, что бы там ни было. За окном валил снег - вот тебе и весна, ну да только уютнее от того становилось...
"А почему он не может так жить? А как так?" Встал, помылся, кофию сварил и... То-то, что "и". Дел-то - встать да умыться, уют организовать, то-то и есть, что главное дальше, когда твоя свобода начинает действовать, первые эти движения, они и у кошки есть...
– А вы чем, Костя, занимаетесь?..
– благодушно спросил Лев Ильич, но вспомнил, что он так его однажды спрашивал, а тот рассердился.
– Я просто вашей комнате позавидовал, - заспешил он, - и такой отрешенности: стол, книги и никого.