Оула
Шрифт:
— Давай ложись, поспим немного…
— Нет, нет, я не сплю, я просто устал, я думаю, — словно издалека услышал себя Оула.
— Ложись, что тут думать. Здесь говорят «утро вечера умнее», — ерзая, Микко освобождал узкое пространство между co6oй и спящим соседом. Оула уже ничего не слышал. Он повалился, засыпая на ходу, уже без всяких видений.
Проснулся от голода и невообразимого шума. Нары шатались, гудели, скрипели. Гомонящий народ слезал с них и выстраивался на проверку. Справа и слева вдоль нар зэки выстроились по две шеренги. По проходу ходили офицеры с охранниками и выкрикивали фамилии. Микко с Оула стояли во второй шеренге. Оула внимательно слушал «свою» фамилию, но все же где-то пропустил и лишь
Его внимание привлекло то, что четверо зэков с белыми повязками на рукавах стаскивали с нар неподвижные тела с болтающимися, непослушными руками и оттаскивали их в пристрой, где был устроен туалет, а рядом с ним небольшая каморка, такая же холодная и щелястая.
Проследив за Оула, Микко шепотом пояснил, что это жмурики:
— Каждое утро до десятка набирается. Через день на телеге отвезут на кладбище в огромную яму. Земля отойдет, зароют.
После проверки приятели не полезли по своим местам, а остались ждать баландеров. Голод качал Оула. Он рвался за едой и один из первых получил свою пайку. Выпив через край баланду, нащупав губами два небольших кусочка картошки и мягкие, переваренные рыбьи кости, Оула опять встал в очередь и дождался добавки.
Когда он взобрался на свое место, Микко уже сидел в прежней позе, дрожащими пальцами щипал хлеб и подносил ко рту, но подкатывал очередной приступ кашля, и крошки оказывались на тряпице.
— Слушай, — тут же преобразился Микко, едва Оула уселся напротив, — завтра большой этап на Печору по железке. Вот бы тебе на него попасть… Но надо ночь как-то переждать. Только ночь..
— Не-е, мне бы по реке, до моря…, — возразил Оула серьезно.
— Ну да, и желательно в отдельной каюте, — подражая приятелю, проговорил Микко.
— А если это последний шанс?! — выпалил Оула.
— Шанс, дорогуша, всегда есть и не один, если есть желание и воля. Я тебе уже говорил, что не всегда прямая дорога оказывается короче.
— Но что же мне делать!?
— Делать!? Ну, сначала дожить до утра, а там видно будет. Я вот что придумал…, — лицо Микко стало серьезным и сосредоточенным, — ты видел, жмуриков таскали в пристрой?
Оула послушно кивнул.
— Так вот, это, пожалуй, единственный вариант, — Микко подался к Оула и проговорил шепотом, — спрятаться среди них. Во всяком случае, это то единственное, что пришло мне в голову…
Мокрые, красные глаза Микко неожиданно стали жесткими, они прижали Оула к деревянной стойке и давили на него всей своей тяжестью.
— Как это спрятаться? — он хоть и догадался, но все же спросил.
— Урки, как и вся нечистая сила, любят ночь, особенно когда на серьезное дело идут. Лучшее время — полночь. Ты проберешься в пристрой и притворишься жмуриком. Когда шмон закончится, по-тихому вернешься. Только одно пойми, Оула, найдут, пусть у тебя хоть винтовка будет, хоть пулемет, порвут как портянку. Они звери, а у зверей, ты знаешь, свои законы.
Как выводили из ШИЗО, как вели до барака, Павел Петрович помнил плохо. После той ночи с клопами, на бутылочных стеклах что-то случилось с головой. Он еще помнил, как накатывалось отчаяние, росло как снежный ком и, накопив критическую массу, рвануло, отключив сознание.
Теперь он сидел в бараке прямо у входа среди питьевых баков и приходил в себя. Потерявшему много крови ему ужасно хотелось пить. Внутри было как в «каменке», раскалилось все до предела, нестерпимо жгло, плесни и зашипит.
А к бакам подходили люди, гремели цепью, стучали кружкой, пили, проливая под ноги такую драгоценную, спасительную воду… На худющего старика никто не обращал никакого внимания. Сколько их таких…
А у профессора уже не было сил ни встать, ни махнуть рукой, ни даже подать голос. Он медленно прогорал внутри себя, по иронии
судьбы сгорал от жажды на расстоянии вытянутой руки от баков с водой…И люди были рядом, совсем рядом. Они громко, гортанно разговаривали между собой, бранились, смеялись… Лица, лица, лица. Лица его студентов, его коллег по кафедре, факультету. А вот лицо жены, надменное, одутловатое, с блеклыми, капризными губами. Рот открывается: «Павлуша…, мы с Андрюшей и Анечкой отказываемся от тебя…, ты пойми родной…». Лицо сына красивое, тонкое. Он улыбается, машет узкой рукой: «Па-а, прости, ты хоть пожил как-то, а нам еще жить да жить…». Большеглазая, в локонах Анечка, любимица, неженка: «Папсик…, я не знаю… мама сказала, что так надо… Ты самый лучший… Я люблю тебя, папсик, люблю, люблю-ю-ю…»
Что это… А-ах, да это же сирень! Его любимая белая сирень!.. Запах тягучий, плотный-плотный, он поднимает его молодого в белой рубашке, белых брюках и беленьких матерчатых туфлях… Павел ломает цветы с самой вершины куста, веточка к веточке, цветок к цветку, букет, охапка, все ей… А она как паутинка тоненькая и трепетная, глаза как лесная чаща, темные и прохладные. И платьице — крылышко мотылька… «Павлушенька, милый…, ой…, это все мне!.. Чудный ты мой, устал, запыхался, хочешь пить!? Сейчас, сейчас я тебя напою… — она подносит сложенные ладошки лодочкой, а в них озеро, целое озеро хрустальной воды, а вокруг берега, кудрявые кусты с плюшевой травой… Он наклоняется ниже, ниже, еще ниже, уже видно дно озера, тонкие, голубые прожилки и складочки, искрятся волны, посвистывает невидимый кулик… — Ну, что же ты, Павлуша, пей, пей, пей, пей-й-й!..»
В то утро, когда велась проверка, пронесли и длинного, худого старика, околевшего прямо у баков с водой.
Утомленный ночным дежурством, а затем новыми ласками Алевтины Витальевны Глеб Якушев спал, вольно раскинувшись на мягких перинах. В то время как хозяйка, зябко кутаясь в пуховый платок, сидела в ногах лейтенанта и откровенно любовалась им.
Именно сейчас была вершина блаженства. Измятые губы горели, а вся она была наполнена сладкой истомой, как иссохшаяся земля после ливня. Алевтина Витальевна боролась с двумя искушениями. Первое, ей хотелось осторожно откинуть одеяло и уже спокойно понаслаждаться этим стройным, молодым телом, тихо, без страсти и спешки прочувствовать его губами, руками… А он пусть спит, пусть отдыхает, набирается сил для новых атак… А второе, наоборот, хотелось понянчить его, укутать в одеяло, положить голову Глеба к себе на плечо, прижать к груди и медленно гладить по голове, шептать что-то забытое из детства, как когда-то шептала ей мама.
Она вглядывалась в лицо молодого мужчины пристально, критично, даже поддалась чуть вперед, тщательно разглядывая черты лица, морщинки, пятнышки, рисунок ушных раковин, крыльев носа, разлет бровей, и все, все, все ей нравилось. С каждой минутой ей все больше и больше хотелось второго, то есть нянчить этого большого ребенка. От такой мысли заныло где-то внизу живота и груди. Она интуитивно потянулась, руки нашли соски и начали медленно мять их, вызывая небольшую боль, которая сладким током разбегалась по телу.
«А почему бы и нет!?.. Мне всего ничего и я еще могу родить вот такого же мальчишку с соломой на голове, — она блаженно улыбнулась, — с глазами как небо весной и губами, от которых не оторваться, которые хочется пить и пить, и пить…. И что б такой же сильный и добрый!»
Алевтина Витальевна прикрыла глаза и тихо застонала от приятного жара, который продолжал разливаться внизу живота. Соски затвердели, и боль усилилась. «А что, если уже…, — она встрепенулась, открыла глаза и невольно посмотрела на свой живот. — Сейчас самое время. Особенно вчера было, но и вчера вон, что мы вытворяли… — щеки зарозовели. — Нет, я бы не выдержала, я бы умерла от счастья!»