Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
Шрифт:

Ты должна меня услышать. Сочувствую, но Он так пожелал. Сколько я должна тебе повторять: ребенку нельзя было делать переливание. В крови человека его душа, поэтому нельзя ее брать от другого. Лучше умереть и спастись, чем прозябать, заразившись кровью безымянного грешника, понимаешь? Иди сюда, маленькая моя, не надо вырываться…

Анна прижимает сокрушенную кузину к груди, гладит и обнимает, а потом шепчет: Пойми, наконец, это грязь, из-за него все потеряно. Оставь его! Будет у нас другой.

Замолчи, ведьма, — рыдает Златица, не в силах вырваться из ее объятий. Анна крепко держит ее и старательно кончиком языка собирает слезы с серых щек.

Я тоже глубоко

тронут, задыхаюсь в своем подсвечнике и не могу воспротивиться неуместному воспоминанию об одном старинном рисунке (кажется, гравюра на металле), на котором две плачущие девушки в поцелуе делятся своим любовным отчаянием. Осмотревшись (чтобы дать им время привести себя в порядок), замечаю, что вся комната будто нарисована, и даже присутствие женщин не мешает назвать картину натюрмортом.

Забыл сказать, что в помещении, где мы в настоящий момент хлюпаем носами, смешались некоторые функциональные нюансы, оно служит нашим жильцам кухней, столовой, а также комнатой для уединенного чтения и плача. Пластмассовую детскую ванночку прислонили к двери, которая никуда не ведет. То есть, она постоянно заперта, не как те, загадочные, из готических кровавых сказок, причина проста: дверь заставлена хозяйскими вещами. Окно рядом с ней тоже ведет в похожее никуда. Стена заканчивается гладильной доской, на которой уже много дней увядает темный рентгеновский снимок.

Солнце на другой стороне, и уже сейчас можно бы зажечь свечу, но от нее остался только фитиль в затвердевшей белой лужице (я знаю это, я держусь за него), так что упомянутый поэт мог бы без особых помех, употребив небольшую гиперболу, назвать это серебряным собором. (Поэт наполовину еврей, но воткнуть сюда синагогу было бы вульгарно и ожидаемо.) Из насекомых на его портрете обнаруживаем только ночную бабочку (откуда она?), которой следовало бы прилететь на пламя свечи. Но поскольку ничего из этого здесь нет, моя метафорическая самоидентификация с ангелом с опаленными крыльями — всего лишь меланхолическая проекция. Опять же, бабочка больше подходит какому-нибудь набоковскому подростку (с разумом, помутившимся от неизрасходованного семени), здесь уместнее ожидать двух-трех одуревших мух, потому что в расползшейся целлофановой упаковке с утра дрожит кусок измученной печенки. И несколько рыбин на тарелке потихоньку начинают чувствовать свою святость…

Анна больше не в состоянии выдерживать медленное развитие этой затянувшейся драмы и считает, что наступил подходящий момент выпустить измученную Златицу из своих объятий, после чего подходит к рыбам и начинает потрошить их, одним движением извлекая через жабры все внутренности. (Мои кошки сейчас волнуются, как перед армагеддонским землетрясением или дождем.)

Златица, все еще всхлипывая, откусывает от яблока, которое так и оставит на бортике раковины. Молча смотрит, как Анна расправляется с побледневшими форелями. В открытое окно (которое ведет в никуда) слышит детский визг и бешеные удары молотка. Анна щурится, с напряженной гримасой (высунула и прикусила толстый язык), пытаясь выскрести последние слизистые остатки рыбьей утробы, скользящие меж ее пальцев.

Дай мне нож, — приказывает она.

Златица берет нож (с кончика которого стекает кровавая капля), останавливается и спокойно говорит, что отрежет ей язык, если она еще хоть раз упомянет ее ребенка. Тетка не может вымолвить ни слова. Анна смотрит на рыбу в руке и безвольно позволяет ей упасть на фарфор. Три рыбки лежат на тарелке, готовые накормить мир. Анна улыбается, вытирает о себя руки, нюхает их, после чего садится, чувствуя себя, как рыба в клетке, как первый христианин в каких-то надземных катакомбах. Поднимает книгу в черном переплете, которую Златица оставила у шкафчика. Открывает ее, и, углубившись в чтение, потихоньку клюет носом.

Стоит мне начать читать поэзию, рассказывала она мне потом, так засыпаю. Не знаю, поэтическая это, медицинская или проблема опыта, но она есть. Это уже можно назвать условным рефлексом, мученичеством в миниатюре. Когда

я, как Адам, крепко выспавшись, выхожу на рассвете из лесного моего шалаша…[3] начинается стихотворение, и вот я поскользнулась, и падаю, падаю, а слюнные железы работают как бешеные.

Зачем тебе этот огромный нож? — спрашивает Сашенька, вытирая пот с брови. Его эротические грезы давно рассеялись. Златица только сейчас замечает, что держит нож, на лезвии которого все еще сверкает рыбья чешуя.

Мог бы хоть поздороваться с ней.

Мог бы. Человек в своей жизни мог бы много чего сделать.

А ему никак не удается соединить две деревянные детали, он бессмысленно вертит их в руках, как идиот детали головоломки, думая о своем ночном унижении. Сашу Кубурина весь день преследует неприятное ощущение, которое время от времени всплывает (хотя он его решительно подавляет), похожее на тупую зубную боль или боль в суставах.

Поскольку после взятого напрокат фильма у них ничего не получилось, ничего похожего на увиденное (даже по инерции), они лежали все время рядом, холодные, как бревна в золе, перед движущейся картинкой (качество было скверное, персонажи с картинки исчезали), империя погибала в оргии, то Саша встал с кровати, нажал кнопку, картинка замерла на феллацио, сверкнула и погасла, успев осветить притворившееся спящим лицо Златицы. В темноте он натянул брюки. Помнит, что еще на лестнице закурил сигарету и так глубоко затянулся, что сердце сразу застучало. Он не уверен, заходил ли к почтовой работнице.

Однако он помнит, правда нечетко, что внизу, на парковке, натолкнулся на человека, который, сидя на корточках, взламывал машину. У того тоже была сигарета в зубах, обе руки у него, понятно, были заняты, а в следующее мгновение огонек от затяжки так осветил его лицо, что Саша смог узнать его. Такое бесстыдство, такая наглость не позволили Сашеньке закричать и пригрозить, мало того, он почувствовал невыносимый страх, разлившийся в воздухе, а грабитель хладнокровно потянул за ручку, прошипев ему, чтобы тот немедленно проваливал. И Саша с дрожащими коленями помчался мимо автомобилей, не замечая, что парковка напоминает кладбище слонов, и если оно вообще существует, то выглядит так.

Оказавшись в безопасности квартиры, Сашенька, не включая света, прислонился к запертой двери и остался стоять, тяжело дыша, до тех пор, пока Златица из темноты не спросила, что с ним. Ничего, ничего, — ответил он растерянно, понимая, что его выдает все — и изменившийся тембр голоса, дрожащие губы и пальцы, и короткое прерывистое дыхание; и тогда, чтобы спастись, он сосредоточился, демонстративно зажег свет, прикурил сигарету (знаем, дома не курят, даже сейчас, в отсутствие ребенка, такие его перекуры обычное дело — на затяжку-другую в открытое окно смотрели сквозь пальцы, — но обычно они не заканчиваются угрызениями совести из-за отсутствия солидарности, невыполнения гражданского долга или просто по трусости) и, лупя ладонью по гладильной доске, стал требовать от проснувшейся жены ужина и выпивки. Златица презрительно переворачивается на другой бок, он идет в ванную, опускает на колени, его рвет.

Так что это сегодняшнее недомогание могло бы сойти за обычное страдание вчерашних пьяниц, стыд, как обычная составляющая похмелья, если бы Сашу время от времени не настигала где-то в желудке истинная причина. Все стало еще хуже, когда появились двое полицейских в форме, которые обходили квартиры и разыскивали очевидцев. Об этом уже говорили все соседи. Все машины на парковке были взломаны, и утром из развороченных утроб их панелей управления, откуда были вырваны музыкальные центры, торчали провода, как истрепанные нервы. Все кассеты украдены, чехлы перепачканы, кожа разорвана, а один сосед застонал во сне, обнаружив на заднем сидении кучу нечеловеческого дерьма.

Поделиться с друзьями: