Ожидание забвение
Шрифт:
Встретить ее — приблизиться к той точке, некоей «центральной точке», притягивающей, как говорит Бланшо в другом месте, к себе поэтов из внутренних глубин произведения, которое им надлежит сложить; в «Литературном пространстве» он называет ее «средоточием двусмысленности», ибо там пересекаются совершенство произведения и его крушение, его повелительная явленность и его исчезновение — здесь. которое оно во всем великолепии составляет, и нигде, которому глубоко принадлежит. Из этой точки и исходит приглушенный звук, своего рода ропот языка, который в действительности невозможно услышать — «parole sans entente», — бессловесно упрашивающий, чтобы его выслушали. Никто, говоря, никогда не использует этот язык и никогда не обращается на нем к слушателю; этот язык разрывает отношение между обращением и откликом и говорит — но без всякого начала — или высказывает, но не все — тем не менее, в нем нет ничего отрицательного, поскольку до того, как начаться, он уже говорит, а отойдя — сохраняется; он не начинался и все же упорствует, словно сумев когда-либо начаться, он смог бы окончательно остаться. Всякий, кто чувствует, что должен писать, говорит Бланшо, чувствует себя во власти просьбы сделать это так, чтобы сия немая речь (это неспособное успокоиться безмолвие) могла понудить его себя услышать. Он слышит язык, который его даже не достигнет, покуда он не найдет слов, дабы
В «Ожидании забвении» наговоренное женщиной — покой, которому никак не успокоиться, слова, которые упорствуют, дабы не быть произнесенными — обладает двусмысленностью пения Сирен, противоречивостью «центральной точки» и, более того, призрачным свойством Эвридики в аду, чья незримость показывает, чье исчезновение является, в чьем прикрытом завесой лице сияет ночная темень, та смертельная опасность, на риск которой должен пойти Орфей, но отвратив свой взор, точно так же, как Улисс слушает Сирен лишь привязанным к мачте — и как поэты, не устает разъяснять Бланшо, должны предаваться беспорядочному ночному излишеству и неумеренности, la demesure, и путем противостояния этой катастрофической несдержанности, этой опустошительной непосредственности, наделять ее мерой, а чистую безграничность — рамками формы, дабы слышимая поэтами тайна могла благодаря их отважному посредничеству обрести слышимость. И все же эта безграничность — непередаваемое, требовательное посредничество поэта, — не центр ли это? Не середина ли? Или промежуток — интервал? Возможно, «само» посредничество. Быть может, это как бы «сама» мера, мера без меры, которая угрожает выйти за пределы и которая должна быть смягчена, ослаблена, умерена… препровождена обратно в границы, с большим риском обуздана и усмирена — как какое-то дикое существо. Возможно, задача поэта — быть посредником середины, вмежатъ, так сказать, промежуток.
Мера, Безмерное
Что понимает Бланшо под поэтом или всяким, кто, должен писать, каждым, кто принадлежит письму? Он понимает просто каждого кому случается встретить другого человека, вообще кого угодно, так или иначе способного предстать в качестве Другого — то есть Высшего, бесконечно превосходящего всякую власть, к которой только можно когда-либо воззвать. Приближение Другого — приближение разлуки, бесконечного расстояния. По отношению к нему неуместна любая общепринятая идея равенства или различия. Ни капли взаимности не смягчает шок от его обособленности. Он ни с кем не имеет ничего общего, то есть, иначе говоря, он — кто угодно, но отнюдь не во всех обстоятельствах: Другой оказывается кем угодно, когда между вами двоими ничего нет, вообще ничего схожего с разделяемыми задачами или ценностями, общими обязательствами, общим языком, чтобы путем ограничения подступиться (поддержать посредничеством, сохранить успокоением) к этой встрече. Таким образом. Другого встречаешь вне любого места встречи, там, где, например, встретил Приема Ахилл, когда тот пришел молить о теле Гектора, не защищенный никаким человеческим законом (как чужак и проситель он находился, напоминает Бланшо, на попечении божества и говорил не на общепринятом языке…). Приам был не слабее Ахилла или кого бы то ни было еще: его слабость и беда были безмерны. Чтобы встретиться с таким Другим, требуется претерпеть различие, которое отличает, просто отличает — не от вас или чего-то еще, безо всякой точки отсчета или сравнения, неизмеримо. Другой: разлука, но та, что никого иди ничто не разлучит; граница — даже предел, — но та, что не определяет или ограничивает что бы то ни было.
Обособленность чистой разлуки притягивает, и это сближение говорит: если бы только мы могли быть разными, если бы могли разделиться. О, давай разделимся; о, сделай так, чтобы я могла приблизиться к тебе. «Сделай так, чтобы я могла с тобой говорить, убеди меня, что меня слышишь…»
Ответь мне так, чтобы в твоем ответе я мог найти ее слова, слова моей просьбы: такова лишенная всякого ощутимого начала или конца обязанность, привносимая Другим. Это долг восстановить его для мира пределов, где права и обязанности определяют друг друга, где равенство и неравенство могут быть соразмерны — где возможно признать сходство, отличая его от различия, и измерить расстояние и близость, не путая близкое и далекое, здесь и где-то, вместе и порознь. Так и в «Ожидании забвении» — мужчина стремится ответить женщине так, чтобы вернуть ее обратно в границы. Он слушает непрерывный ропот ее равномерной речи — равной, но не себе или чему бы то ни было еще, «равномерной без равенства», неизмеримо равной. Он слушает, как она говорит — это звучит как непрерываемое эхо речи — и берется ответить так, чтобы ввести меру: «меру равенства». Он берется ответить и тем самым ограничить этот безграничный предел — возможно, поместить ту границу, которая в любом месте кажется беспредельной, но блуждает вне места, каждого места придерживаясь. Своим ответом он, возможно, пытается добраться до этого края или рубежа и тем самым его установить — внутри границ.
Отсюда его сходство с Орфеем. Но Орфей, как считает Бланшо, никогда не взялся бы вывести Эвридику обратно к дневному свету и жизни — решительно отвратив от нее свое лицо, — если бы с самого начала не обратился уже в другую сторону: если бы он не хотел увидеть исчезновение ее лица. Так и поэты не взялись бы даровать чистой неумеренности пределы и пристойность формы, если бы, начиная работу, уже не отворачивали свое произведение в сторону от совершенства его завершенности — назад, к его отсутствию, бездонной неопределенности, из которой оно постоянно взывает. Они бы даже никогда и не почувствовали насущной потребности посредничать, если бы промежуточность — промежуток, «сама» мера — не взывала к ним из ужасной point central[8], глубин ночи, откуда не вернуться никому из поэтов, откуда никогда не появиться ни одному произведению.
Бланшо выражает это в «Литературном пространстве»[9], когда описывает произведение как отношение между противоречивыми требованиями: оно должно и обретать форму в лучах дневного света, и являться опустошительным распадом формы в беспредельном таинстве ночи. Эти два требования, подчеркивает он, и противоположны, и неразрывны. Им никогда не случается проходить по отдельности или даже по очереди, как если бы они были отличны друг от друга, поскольку тот свет, в котором должно появиться произведение, есть сама зримость: появляется не просто тот или иной предмет
или вообще все, появляется «ничего не появляется», начинает брезжить «все исчезает». Тем самым требование произведения — l'exigence d'oeuvre — состоит в том, чтобы оно блистательно возникало в свете угрожающей его поглотить темноты. Или еще: требуемая мера есть безмерность, в то время как притязающий на произведение хаос есть «сама» мера. Стало быть, лишь путем зыбкого приближения, говорит Бланшо, можно осмыслить произведение, l'oeuvre, как диалог между, с одной стороны, читателем и, с другой, писателем — устойчивыми воплощениями двух отличных друг от друга касающихся произведения требований — или двух его полюсов, как тоже, весьма условно, он выражается: возможности и невозможности, определенности и неопределенного. Подобная критика служит лишь смутным приближением к рассматриваемым отношениям, к связи (то есть к произведению), поскольку ни один из ее так называемых полюсов не может в действительности себя достичь и проявиться, кроме как уступая другому, своей противоположности. Они приходят в себя и становятся самими собою во всей полноте своей бескомпромиссной противоположности — своей невосполнимой разлученности, — лишь от себя отступаясь: «покидая себя и удерживая друг друга вместе вне самих себя в беспокойном единстве их общей принадлежности».Их общая принадлежность: каждый принадлежит взамен другому. Место, где каждый хотел бы себя найти, — место, которое занимает другой. Это-то, значит, у них и общее: место, где — вместе — они себя не находят. Это место их встречи: их неистовое столкновение, вступающееся между ними. Их разделяя. Произведение и есть это посредничество. Это вмешательство. Это отлучение.
Говори или убей
Язык в своей способности смягчать противоречия, сглаживать различия, отсрочивать конфликт, ограничивать силу, предотвращать насилие бесполезен при встрече лицом к лицу с Другим, каким его мыслит Бланшо. Для него приближение Другого означает, что вы оба крайне уязвимы друг для друга — без даже хлеба, чтобы преломить между вами, и, конечно же, без общего языка в качестве ничейной полосы. Так что ничто не препятствует вам — стоит захотеть прибегнуть в атом бесконечно трудном положении к той или иной возможности и в конце концов ответить каким-либо действием в подобный момент, когда язык в полноте своих возможностей вас покидает и попросту совершенно отсутствует там в качестве формы способности или своего рода мощи, даже как простая возможность — ничто не препятствует вам, когда вы сталкиваетесь лицом к лицу с Другим, приложить безграничную силу. «Я говорю, что эта встреча ужасна, поскольку здесь уже нет больше ни меры, ни предела… Следовало бы сказать… что человек, столкнувшийся так с человеком, не имеет особого выбора, кроме: говорить или убить», — пишет Бланшо в «Бесконечной беседе».
Говори — когда речь не входит в число возможностей — или выбирай вместо этого возможность безграничную, грубую силу. Говори или умри, в промежутке нет середины. Другой порождает эту абсолютную альтернативу. И все же, добавляет Бланшо, дело не в подобном простом или/или, ведь предпочесть речь убийству — это не просто выбрать одну из двух противоположных альтернатив в противовес другой, а, скорее, вступить в интервал между ними, когда, однако, никакого промежутка там нет. Это — приблизиться к пределу, натолкнуться на который не можешь, к границе, которой не достичь; это — вступить в необнаружимое там место. «Говорить — это всегда говорить из интервала между речью и радикальным насилием, — пишет далее Бланшо, — отделяя их, но поддерживая каждое в переменчивом отношении».
«Переменчивость существенна, — и он добавляет, — и il s'agit de tenir et d'entretenir». Что означает: речь, что касается сущностной двусмысленности, идет о том, чтобы твердо держаться (tenir), чтобы удерживаться в промежутке (entre-tenir), и о том, чтобы поддерживать (entretenir) — поддерживать двусмысленность — но также и беседовать, так как entretien или поддержание переменчивости означает по-французски также и с оной собеседование. Слегка злоупотребляя и английским, и французским[10], хочется сказать, что поддерживать двусмысленность (сохранять интервал) между речью и насилием — это «ее собеседовать». И тем самым кажется, что говорить — когда приближается Другой и ты должен говорить, чтобы его было слышно, — тем самым кажется, что в таких обстоятельствах говорить, а не убивать, означает поддерживать (или «собеседовать») отношение двусмысленности между речью и насилием, таким образом их парадоксально друг от друга отделяя. Речь — их неразрешимая двусмысленность, вступающая между ними и предотвращающая опустошительную утрату отчетливых границ, определяющих пределов. Речь — умеренность и сдержанность, совершенно неотличимые от развязности и нарушения, она вступается, чтобы приостановить это пьяное смешение. Точно так же можно сказать, что невозможность локализовать предел — между сдержанностью и дикостью — его и пролагает. Или, что его пролагание отодвигает границу. Это entretien переменчивости: поддержание двусмысленности или ее собеседование — это речь.
Двусмысленность того, что дело тут в поддержании, и составляет середину, промежуточное звено или центральную точку; Поддерживать переменчивость означает держать середину в середине. Посредничать или, если угодно, усреднять ее. Держать ее двусмысленной — двусмысленно ее сохранять. Держать ее в чистоте, какою она была, — удостоверяя, что она подтасована. Не раскрывать или вмежать промежуток.
Беседовать — более изящный способ все это выразить. Или просто сказать.
Но никто так не говорит. Только другой. Только собеседование (entretien).
Думая о неумеренности, Бланшо часто ссылается на богов. (О неумеренности — иначе говоря, о предохранении от нее.) Если божественное связано в его текстах с излишеством, искусительным нарушением и особенно риском безумия, то. не потому, что священное просто-напросто противоположно мере, закону и рассудку, обязательствам вполне человеческих пропорций, но скорее потому, что это — переменчивое отношение, в которое закон и насилие, безумие и рассудок (боги и люди, человеческое и божественное), в безумии попирая свое абсолютное отличие и разделяющее их бесконечное расстояние, вмешиваются вместе, дабы его охранить. Предотвращая тем самым вмешательство, предотвращение, охрану. Безумие есть сосредоточение двусмысленности, выраженное в обезоруживающей мысли о Дионисе, безумном боге: не боге безумия или вина, но боге, которого одолевает его же божественность, боге как законе, чье соблюдение его нарушает, а нарушение провозглашает и сохраняет. Пределе, иначе говоря, прочерченном его стиранием, стертом его написанием. Ожидание, как мы его здесь вкратце описали — ожидая, просто в неподвижности ожидая, — вполне может быть как раз таким диким сумасшествием: опытом, неотвратимо навязываемым своим внезапным и не подлежащим обжалованию исключением, не говоря уже о том, что в равной степени верно и обратное. Ожидание, entretien переменчивости. Поддержание, другими словами, этой двусмысленности: interdire/entre-dire: запретить — и, в частности, запретить речь (заглушить) — к говорить, сказать — между.