Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
То же и с Сиротой. Тот вообще за курок боится взяться. Лежу рядом, зажав его пальцы, и вместе стреляем. Потом уже он стреляет сам. Собственно, не мое это дело. Такой же я, как и он. Это Правоторов переложил все на нас. А сержанты из полка, которые должны этим заниматься, стоят и курят. Оба лейтенанта, Ченцов и Хайленко, появляются от случая к случаю.
Хорошо стреляет Иванов. Рука не шелохнется и пули ложатся кучно, одна к одной. Все улыбка на его лице, даже детская какая-то. Только глаза смотрят прозрачно. Теперь он ест вместе со всеми. И как будто стесняется при этом: рукой он прикрывает миску, когда сгребает со дна
Узнаем, что скоро едем. Нас выстраивают на плацу. Приходит какой-то высокий полковник. С ним майор из комендатуры и старший лейтенант с юридическими погонами, который принимал тюремных. Два раза зачем-то проходим строем. Без песни: нам не положено.
Полковник совсем старый, с провисшими сзади на сухом теле брюками, но злой. Неизвестно даже, откуда он появился: то ли местный, то ли инспектор из округа. Вытянув большие фиолетовые губы трубочкой, он вслух считает ряды. При этом он помахивает в такт рукой.
Мы идем плохо, без чувства. Тюремные вообще топчутся как попало. Капитан стоит, будто это его не касается.
— От-ставить! — громко кричит полковник и поворачивается к капитану Правоторову. — Чем вы занимались с ними все эти дни?! Я вас спрашиваю, товарищ капитан!
Капитан Правоторов с удивлением поднимает глаза на полковника, будто впервые его увидел. Потом что-то негромко говорит. И рот у полковника вдруг делается совсем круглым.
— Вы… рапорт…
Но капитан уже не слушает его. Полковник идет к калитке, проделанной в заграждении из проволоки, и его пышные брюки-галифе мотаются под ветром из стороны в сторону, будто ничего нет под ними. В строю довольны. Кажется, мы слышали, что сказал инспектору капитан Правоторов…
В последний день мы, взводные, сидим в канцелярии и пишем списки: кто, откуда, по приказу или по суду, на сколько. Входят конвойные, ведут еще двоих. Перестаем писать, смотрим с удивлением. Старшина и ефрейтор поднимают и тут же опускают головы.
Те, которых привели, совсем еще пацаны, можно сказать. Одному и шестнадцати, наверно, нет, а другому и вовсе тринадцать или четырнадцать.
— Так… Хрусталев, Рудман. — Капитан Правоторов медленно читает сопроводительные документы. — Групповое хищение со взломом. На всю катушку. Что же похитили вы там?
Пацаны переглядываются.
— Муку, — глухо говорит старший.
— Так, муку…
Оба худые, в каких-то опорках. Старший совсем бледный, так что синие жилки видны на лице. Другой — маленький, черный — всякий раз вздрагивает от вопросов. Вместо рубашки у него какая-то кофта с розовыми полосами, как видно, перешитая из женской одежды.
— Эвакуированные? — спрашивает капитан.
Оба почему-то опускают головы.
— Где же вы… это?
— На станции…
Старший уже смелее рассказывает: вагон стоял. Он, Вадька, маленький, с крыши полез и торбу с мукой мне передал. Тут как раз и милиция, вохра [29] …
29
Вохра — военизированная охрана.
Приходит старший лейтенант с узкими погонами, за которым послали. Он читает документы, поглядывая на пацанов. Потом они с капитаном тихо говорят о чем-то.
— Сколько вам лет? — спрашивает старший лейтенант.
— Восемнадцать! —
поспешно, в один голос отвечают пацаны.Капитан нетерпеливо постукивает рукой по столу. Старший лейтенант еще раз смотрит на пацанов, быстро подписывает документы и отворачивается.
— Так. — Капитан смотрит на нас. — Тираспольский, к себе возьмешь!
Мы с ефрейтором идем на склад «б/у», подбираем им комплекты обмундирования, ведем в баню. Оба они тонут в армейских брюках, а младшему приходится подворачивать рукава гимнастерки. Пилотки висят у них на ушах, приходится ушивать их сзади. На остальное нет времени.
— Правоторов всегда таких берет, — рассказывает мне ефрейтор. — Тут считай — кража социмущества: сколько лет загорать. С бородой выйдут. А так: раз-два, и готово. Хорошо в войну: долго не сидеть. Вот и прибавляют себе такие пацаны годы. Если человек жалостливый, конечно, найдется… Вас кто научил?
Это он спрашивает у пацанов.
— Адвокат Илья Евсеевич сказал: говорите, что восемнадцать — потом, после суда, — охотно рассказывает старший — Хрусталев.
— Говорить-то все можно. Как посмотрят. А Правоторов всегда их берет!..
Мы уже в вагонах. Их в эшелоне полсотни. Лишь штабной — пассажирский, остальные — красные, товарные, с трубами утепления наверху. Первые два вагона после штабного — наши. Нары в два этажа, и дверь так задвинута, что не может открыться шире, чем для одного человека. В каждом вагоне у нас сержант с автоматом и часовой. Снаружи на нашем вагоне мелом написано: «…дец немецким оккупантам!» Это кто-то от души.
Взводным разрешено выходить. Стою и смотрю, как грузятся два маршевых батальона: с оружием, минометами, боекомплектом. На разъезде тут один запасной путь и вокруг голая степь. Командиры торопят: крики из конца в конец эшелона, команды, ругань. На Западе в горячей песчаной мгле мутно расплывается солнце. Мы поедем в другую сторону. Наш капитан подходит к вагону:
— Иванов!
Тот выпрыгивает на землю. Капитан Правоторов делает мне знак, и втроем мы идем на другую сторону пути, мимо паровоза, к стрелке. Там лишь какой-то железнодорожник возится с фонарем.
— В Ташкенте будем завтра к ночи. Найдешь там, — говорит капитан Иванову.
Тот смотрит своим прозрачным взглядом и прислушивается. Рельсы гудят. Среди желтых холмов появляется черная паровозная туша. Она стремительно растет в оранжевом диске заката.
— Смотри там… патруль!
Иванов утвердительно кивает головой.
Гром нарастает, и вот уже, полыхая горячим ветром, несутся мимо тяжелые темные цистерны маршрутного. Иванов бежит рядом. Руку его дергает, рвет, тело подхватывает ветер, он подтягивается и исчезает в будке между цистернами. Через минуту ничего уже не видно, рельсы и земля затихают.
— Пошли, — говорит капитан.
Ночью едем, долго стоим, опять едем. Качается фонарь у двери. Кто-то плачет во сне, тонко скулит. Сапогом бы пустить, чтобы заткнулся…
Днем задувает в открытую дверь дым от паровоза. Сквозь летящие угольные зерна видны сады, речка, прямоугольники кураги на крышах. Это же старый город. Где-то тут за деревьями — аэродром…
Больше не смотрю, протираю тряпкой засорившийся глаз. Не тряпка это, а большой мытый платок из парашютной ткани. И буквы синие крупно вышиты в углу: «Б.Т.». — Борис Тираспольский. В мелких квадратиках шелка остается черный след…