Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Власти позволили на некоторое время остаться Соколовскому в Петербурге, чтобы потом «допустить к службе в отдаленных местностях». Поэту надо было начинать новую жизнь. И вот в «Современнике», впервые вышедшем после смерти Пушкина, печатаются отрывки из новой поэмы Владимира Соколовского «Альма», перекликающейся с библейской «Песней песен», а через несколько месяцев, когда поэт уже был в ссылке, огромная поэма «Хеверь», основанная на библейской легенде об Эсфири.

Не буду утомлять читателя разбором этих сочинений — нам куда важнее найти истоки легенды, со временем до неузнаваемости исказившей творческий, духовный, даже просто человеческий, но, главное, политический облик поэта.

Ворошу старые журналы и газеты, присматриваюсь, кто в Соколовском поддерживал это, так сказать, направление и что именно вменялось поэту в заслугу. Вы замечали, дорогой читатель, за литературой одну ее особенность — писатель выпускает книгу за книгой, но проходит время, и за ним числится какая-то одна, самая характерная для автора? Цензор Никитенко назвал Владимира Соколовского автором поэмы «Мироздание»,

хотя ко времени их знакомства у этого автора были еще две примечательные книги, необходимый разговор о которых у нас впереди…

Полуторавековой легенде о Владимире Соколовском как поэте, «вдохновленном Библией и только Библией», противоречит слишком многое. Пять раз упоминается бог в сатирической песне «Русский император…» и пародии на официальный гимн, но говорить на основании этих текстов о религиозности Соколовского — это примерно то же, что на основании «Ноэля» и «Гавриилиады» говорить о религиозности Пушкина. Возьмем, однако, стихи Соколовского, прошедшие в печать, — такие, например, как «Заря… поэт выходит в поле». Какие-то расширительные вопросы и ответы, красочные картины природы, своеобразный, легкий, не везде совершенный стих, и не вдруг понимаешь, что имеет в виду автор под «святой лазурью».

I
Моя лазурь, лазурь святая,Высоко там из чудных вод,В шатер мирам, в раздольный сводРукой могучей отлитая, —Скажи, зачем во все векаТы так дивна и глубока? —Я вся затем сквозясь редеюИ тайны радостной полна,Чтобы земные племена,Смотря на высь душой своею,Легко поверить бы могли,Что много сладкого вдали.
II
Мои атласистые травыМои ковры, мои шелкиТканье властительной руки,Мои ветвистые дубравы,Зачем, зачем вы для души,Так непостижно хороши! —Мы зеленеемся так мило,Мы так роскошливо щедрыНа ароматные пиры, —Затем, чтоб весело вам былоИдти в родную благодать,Надеясь ею обладать.
III
Мои разлитые рубины,Топазы, розы, янтари,Моя игра моей зари —Зачем по скату сей вершиныДождишь отрадой красоты,Моя хорошенькая ты? —Я льюся розовым пожаром,И хорошею чистотой,И вся горю в красе святойАлмазом, золотом и жаром —Чтоб те, кому должно идти,Любили светлые пути.

Набранные разрядкой слова выделил сам автор. Но кто же она, вера, надежда и любовь поэта? Заря, как природное явление, в которую могли бы поверить земные племена? Нет, конечно! Для такого поэта, как Владимир Соколовский, ежеутренняя заря — это был бы слишком незначительный предмет. Она — для тех, «кому должно идти», — совсем другое: за нее подымали кубки будущие декабристы и Пушкин в Каменке, Пушкин и Пущин в Михайловском. Она — это «заря пленительного счастья».

Переставляю и сокращаю строфы «Исповеди», чтоб читатель легче вошел в страшный мир человека, испытавшего крушение всех надежд в глухую последекабристскую пору и с холодным вниманием аналитика всматривающегося в бездну своей грешной и обессиленной души.

Я знаю участь сироты;Я в школе горестей учился;С несчастьем с юных лет сдружился, —Питомец нужд и нищеты.Я рос без нежного привета:Никто малютку не ласкал,Я радость лишь по слуху знал;Казалось, лишним был для света.Я тосковал — моей печалиНикто и ведать не хотел,Я ждал вопроса — и гляделВ глаза людей; — но все молчали…И опыт горький утвердилМой холод к людям ненавистный, —Мой друг, казалось, бескорыстныйЗа чувства злом мне заплатил.Обманом мне казался свет,Все люди повестию ложной;Что не было, чего уж нетМне мнилось сущностью возможной.И вот я, страшный эгоист,Без правил, без добра, без друга,Порок мне спутник, лень подруга…В речах, делах позволил вольность,Приличия, благопристойностьЯ часто, часто нарушал.Чего
бежал — к тому стремился,
Чего боялся — то искал,Что нравилось — того страшился,Что пагубно — того желал.
…Я сердцем жил, и бурны страстиТоржествовали над умом.Печали, скорби и напастиКо мне стекались часто в дом.Всегда собою недовольный,За скудный дар я жизнь считал;Неистовый и своевольный,Я быстро от страстей сгорал.Мне тесен был свободы круг;Мне в жизни, — жизни было мало;Для чувств — мне сил недоставало, —И я желал жить дважды вдруг.Но кто желает — тот грешит.Кто недоволен — тот несчастен.И кто злу в жизни не причастен?Прожить свой век кто не спешит?Да, жизнь моя скудна добром;В ней мало веры — все безверье;В ней мало дела — все безделье;Обильна лживости и злом,.Полна несбыточных желаний,Предупреждений и забот,Ничтожных мелочных хлопот;Не высказуемых мечтаний…

Едва ли можно было написать подобные строки, не имея личного горчайшего жизненного опыта.

Владимира Соколовского нельзя числить только «религиозным» поэтом хотя бы потому, что одновременно с лирико-драматическими поэмами, сюжеты которых, верно, приблизительно напоминали библейские, он сочинял и печатал стихи, никоим боком не приложимые к «священному» писанию. Как многих поэтов-декабристов, его тянуло, например, к русской истории. Еще до заключения в крепость он читал друзьям отрывки из поэмы «Иван IV Васильевич», а после освобождения напечатал в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“ две „Свадебные песни“ из этого незаконченного произведения.

А вот строки из «библейской» «Хевери»:Ты светлою решимостью своейНам доказал, что и во цвете днейБываем мы для подвигов могучи.И если в нас под пылом знойных делДуша — тверда, взгляд — зорок, разум — смел,Стремления к избранному — кипучи,То можно нам по всякому путиС величием и с честию пройти!..

Владимир Соколовский — сложный русский литератор, умевший иносказательно преподносить свои социально-утопические грезы и демократические идеи в искусственной ветхозаветной упаковке. Он заслуживает звания «религиозного» художника не в большей степени, чем Данте с его «Божественной комедией» или Мильтон с «Потерянным раем», чем живописец Рафаэль или скульптор Микеланджело.

Вроде бы неправомерно ставить «третьестепенного» русского поэта Владимира Соколовского рядом с гигантами мировой культуры, но что такое мера в непрерывном творческом потоке человеческого самопознания, в недоступных во все времена строгой науке глубинных связях искусства и жизни, загадок человеческой памяти? Очень хорошо на эту тему пишет киевский исследователь В. Скуратовский: «Пожалуй, самой важной и самой яркой чертой современного историко-культурного „припоминания“ является убежденность в непреходящей ценности любого, пусть самого скромного, движения человеческих мыслей и чувств, отлившегося в письменную или печатную страницу, ставшего стихотворением, статуей, живописным полотном, музыкальным произведением… Толстой говорил, что любовь великого мыслителя и обыкновенного человека равноценна. Нечто похожее ранее утверждал Гоголь, высказавший головокружительно глубокую мысль о том, что в истории литературы нет мертвецов. По Гераклиту, огонь живет смертью земли. Но в мире словесного творчества ни одна стихия не живет смертью другой, даже если именно она вытесняет.ее на окраины литературы. Как это ни странно звучит, вселенная литературы со всеми ее многочисленными олимпами и, казалось бы, навечными репутациями совершенно не иерархична. Во всяком случае, здесь „великое“ нисколько не отменяет „малого“, здесь небо держат, не только атланты. В этом мире каждый приставлен к решению той или иной человеческой задачи, а ведь все человеческие задачи важны — вне зависимости от того, кто их решает, великан мысли или ее незаметный труженик».

На этом, дорогой читатель, можно было бы и закончить наше путешествие в литературное прошлое, связанное с «забытым», «неизвестным», «третьестепенным», «несозвучным» поэтом Владимиром Соколовским, вдохновлявшимся якобы «Библией и только Библией», но мы еще не поговорили о самом существенном в его творчестве, без чего этот оригинальнейший русский литератор остается воистину неизвестным. Даже приблизительное знакомство с двумя его не совсем обыкновенными произведениями развеет огорчительное— стародавнее недоразумение, позволит правильнее определить место этого автора в общественно-литературном процессе прошлого века, место, бесспорно, более значимое и достойное, чем это считается до сего дня, и приблизит к разгадке некой тайны, которая волнует меня с тех пор, как я впервые взял в архиве Октябрьской революции дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни».

Поделиться с друзьями: