Память (Книга первая)
Шрифт:
Видно, ходили тогда и позже на этот счет разные слухи, частично отразившиеся в дневнике А. В. Никитенко, который писал, что Соколовскому поставили также в вину собрание нескольких факсимиле важнейших государственных сановников, которые он намеревался приложить к их биографиям, и перочинный ножик, доставленный ему в острог одним из товарищей по заключению. Допытывались, откуда он его добыл, а узник не хотел никого выдать.
Подумаем вместе. Если вина Владимира Соколовского в пении и авторстве песни «Русский император…» не была доказана, то не за подписи же «официальных лиц» и перочинный ножик, не за давнюю и вполне безобидную переписку с декабристом-совоспитанником Николаем Мозгалевским, не за участие в организации Красноярского литературного кружка, который не успел сделать ничего предосудительного, или, скажем, не состоявшегося «Тройственного союза» в Петербурге его почти год держали в московской тюрьме, а потом обрекли, по сути, на бессрочное одиночное заключение! Дело «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» было, конечно, названо условно, неточно, и песни о довольно уже давних событиях стали только предлогом, чтобы в зародыше пригасить московский очажок свободомыслия. Именно за свободомыслие
Не искоренил. В Москве, как оказалось, не только пели пасквильные куплеты о Нем и его вступлении на престол, крайне богопротивную похабщину, прося бога казнить все августейшее семейство, — там даже выходили из печати шутовские книги с политической подоплекой, имеющей в виду Его правление и Его «друзей от четырнадцатого числа»…
Пирушка 24 июня 1834 года, в которой, кстати, Герцен не участвовал, была организована уезжавшим в Петербург Владимиром Соколовским, чтобы, как значится в материалах следствия, отметить выход романа «Одна и две, или Любовь поэта»… Только не стоит удивляться тому, что в тех же материалах нет ни слова о политическом содержании «Рассказов сибиряка» и романа. Много раньше были уничтожены почти все следы пушкинских политических стихотворений в следственных делах декабристов, много позже сожжены рукописи Павла Выгодовского — царь боялся, что «богопротивные», антиправительственные и иные сочинения этого порядка станут привлекать внимание архивистов, жандармов, историков и чиновников, имеющих доступ к секретным бумагам. Предположить, что опытнейшие полицейские и жандармские ищейки Москвы и Петербурга не заметили свободомыслия в книгах Владимира Соколовского, невозможно, как невозможно представить себе, что литератор был заточен в крепость лишь по мелким обвинениям, зафиксированным в деле «О лицах, певших в Москве пасквильные песни». Думаю даже, что определить меру наказания и решить судьбу поэта должен был сам Николай I — он не упускал из виду политических врагов и куда меньшего калибра! Косвенным признаком этого в какой-то мере можно счесть то обстоятельство, что хлопоты об освобождении Владимира Соколовского шли не через царя, злопамятность и мстительность коего были общеизвестны, а через великого князя Михаила Павловича. А Николай не мог не познакомиться с делом «О лицах, певших в Москве пасквильные песни» — оно было сразу же доставлено в его собственную канцелярию, и не мог не знать главного ответчика — в каменных клетках тех лет содержались всего два сокола столь высокого полета: Гавриил Батеньков и Владимир Соколовский.
Предполагаю также, что без ведома главного распорядителя судьбами узников не могло осуществиться и освобождение больного поэта: царь, очевидно, узнал, что этому дерзейшему из его последних «друзей» и так остается жить недолго.
Осенью 1837 года по предписанию властей Владимир Соколовский едет в Вологду. Это была по сути ссылка, хотя формально поэт назначался на государственную службу — он должен был поставить в Вологде губернскую газету.
Окраина Москвы, новое здание газетного архива Ленинской библиотеки. В университете нас довольно подробно знакомили с историей русской периодики, и я помнил о том, что «Вологодские ведомости» с самого своего зарождения выгодно отличались от других губернских газет разнообразием содержания, нестандартностью, интересными, неожиданными для тех времен материалами, однако недостало у меня тогда ни времени, ни любопытства, чтобы посмотреть, как делалась эта газета, и только запомнилась фамилия главного редактора, упомянутая в учебнике, — В. И. Соколовский.
Современный — светлый, удобный зал. Тихо шуршат газетные страницы, какая-то девушка, наверно, будущая журналистка, что-то страстно шепчет в диктофон. Может, нашла какую-нибудь золотиночку в прошлом, услышала шорох маленькой волны в океане общественного бытия, зафиксированной в старой газете, волны, без коей неполон океан? А что сейчас найду я?
Через несколько минут ласково урчащий транспортер доставил на резиновой ленте толстый и тяжелый фолиант. Это были «Вологодские губернские ведомости» за 1838 год, от первого до последнего номера сделанные под редакцией Владимира Соколовского. На открытие номера от «генваря 1 дня 1838 года» заверстаны рождественские стихи некоего Ф. Фортунатова — из последующих публикаций я узнал, что это был инспектор Вологодской гимназии, этнограф и поэт, с которым Соколовский поддерживал отношения. Стихи его, однообразные и малосодержательные, встречались и в других номерах газеты, хотя и редко, а основную часть полос занимали различные официальные сообщения, от которых, однако, веяло духом тех далеких времен. Распоряжения властей, указы, инструкции, губернские перемещения по службе. В разделе о прибывших в Вологду и выехавших из нее с первого номера мелькают военные, статские, священнические чины, купцы первых двух-трех гильдий и прочая знатная публика.
Сообщения о прибытии В. И. Соколовского нет, как нет на страницах газеты его редакторского имени. Поразился я огромным спискам из разных губерний России о сыске дезертировавших нижних чинов, бежавших помещичьих крестьян и мещан, скрывшихся от казенных недоимок; это была частичка тяжкой тогдашней народной жизни, о коей мы не имеем представления, в частности, потому, что литература тех лет не
касалась столь «низких» тем… Раздел объявлений о продаже имений, домов, учреждении ярмарок, потерянных документах… И все же газета действительно была интересной!В. Соколовский завел «Вологодскую историческую хронику», охватывающую период с 900 по 1392 год, из номера в номер печатал «Местные слова и выражения, употребляемые между простым народом в разных уездах Вологодской губернии». Публиковались географические очерки, статьи о кормлении скота разным фуражом, о разведении льна, медицинские советы. В. Соколовский вроде бы не присутствует как автор на страницах газеты, но я иногда узнавал его руку то в «Смеси»; — «…один итальянский писатель издал книгу под заглавием „История 52 революций доброго и верного города Неаполя“, то в сельскохозяйственных советах — о мелком репешке, например, который надобно скосить среди лета и под скирду, от мышей, а „кто усумнится в истине сего, тому стоит сделать пробу в малом виде и удостовериться; положите кусок сыру, сала или чего другого, и вы увидите, что самая храбрая мышь, соединяющая в себе быстроту Кесаря и решимость Наполеона, не отважится на приступ…“
Вывод вузовского учебника: «Вологодские ведомости» той поры были лучшей провинциальной газетой России», а ее редактор, «неизвестный поэт» Владимир Соколовский вошел в историю русской журналистики. В январе 1838 года, когда дело было поставлено и «Вологодские ведомости» начали регулярно выходить в свет, поэт получил из Петербурга только что напечатанную драматическую поэму «Хеверь». Он посылает цензору А. В. Никитенко экземпляр поэмы, который мне удалось разыскать в совершенно неожиданном месте — там, где Владимир Соколовский начинался как поэт. Книга проделала путь из Петербурга в Вологду, потом обратно, а спустя почти полвека оказалась в Томске — первый сибирский университет купил у наследников А. В. Никитенко все его собрание, в котором были книги Пушкина, Гоголя, Герцена, Чернышевского и многих других с авторскими дарственными надписями. На титуле «Хевери» — автограф Владимира Соколовского: «Благороднейшему и почтеннейшему цензору моему Александру Васильевичу Никитенке. Усерднейшее приношение от сочинителя. 1838. Январь 21. Вологда». К подарку автор приложил письмо, опубликованное в «Русской старине» через шестьдесят лет. Скрывая горечь за шутливым, легким тоном, поэт пишет о своем вологодском житье-бытье:
«Вот вам моя бедная, разруганная, преданная трем анафемам „Хеверь“. Все поджидал ее и потому не писал и вам, а дождался — так занемог гораздо больше обыкновенного… Примите беззащитную, почтеннейший Александр Васильевич, под свою добрую защиту и примите ее на память от человека, который вам неподдельно предан и искренне уважает вас, — и притом совсем не потому, что есть обычай рассказывать об этом встречному и поперечному в конце каждого письма…»
Далее поэт вовсю ругает затхлую провинциальную атмосферу города, вологжан — «искариоты», «дубье», «а между тем такие сплетники, что хоть святых выноси вон, так эти двуногие животные смердят своим злоязычеством», пишет о своей привязанности к одному местному семейству, «в которое сосредоточил я всю свою земную привязанность». И если б не оно, «тогда мне привелось бы пропадать здесь ни за денежку, ни за денежку в полном и буквальном смысле слова, потому что, хотя меня прислало сюда правительство на службу и следственно на жалованье, однако ж я служить — служу, а видеть жалованья — не вижу. Конечно, я уверен, что тем, которые распоряжаются рассылками людей, не составит ничего, если они не будут получать жалованья месяца по четыре, но каково это рассылаемым, у которых в кармане так же скверно, как у Сенковского на сердце?.. Одним словом, если Петербург распек меня, то Вологда меня допекает — и говоря без шуток, влияние здешней безжизненной жизни на душу так велико, что я замечаю даже решительную перемену в своем характере, который из кипучего холеризма переходит в томный меланхолический быт. Я отказываюсь от балов и вкусных обедов, чего прежде со мной никогда не бывало, и крепко полюбил грустить. Это разрушает мою физику и потому нравится мне особенно. Не знаю, право, чем все это кончится, потому что может кончиться и радостным и печальным…».
Далее поэт намекает на некий свой вологодский роман, к коему он, впрочем, не относится серьезно, просит «в добрый час перебросить в худую Вологду небольшое посланьице на радость изгнанника», передает свое почтение семье Никитенко и т. п. Владимир Соколовский и в самом деле безнадежно полюбил юную вологжакку Варвару Макшееву, дочь помещика, посвящал ей свои стихи, печатая их в «Русском инвалиде» и «Одесском альманахе» вместе со стихами возлюбленной, пробующей свои силы в поэзии. Обращался к ней:
И твое пройдет ненастье,Расцветет твоя заря.И тебя проводит счастьеПо долине бытия…Писал, однако, мало и трудно, составил было с местными любителями литературы сборник, но тот затерялся в Петербурге, а встречи с соавторами сопровождались неизменными попойками, разрушающими и без того слабое здоровье поэта. Он начал хлопотать об избавлении от холодной Вологды, в своих письмах в 3-е отделение молил перевести его, «сына печали и страдания», на Кавказ для лечения. «Возвратите обществу члена, который может быть полезен ему в гражданском быту, но должен погибнуть, как самый ничтожнейший из людей. Возвратите литературе писателя». Просили за него и петербургские литераторы.
В конце 1838 года пришло жандармское дозволение. Поэт выехал на Кавказ, однако болезнь и полное безденежье задержали его в Москве. Родная сестра, жившая здесь, отказала ему в помощи и родственном гостеприимстве. Поэт скитался по ночлежкам, и полиция отовсюду выгоняла его, рвала исписанные бумаги, не давала покоя даже в университетской клинике. Он пытался все же писать и в этом своем положении, продав, как он сообщал в одном из писем, «две последние серебряные ложки», чтобы купить писчей бумаги. Добавлял в обычном своем стиле: «Впрочем, поэт может есть и деревянной». В том же письме петербургскому приятелю он просил передать издателю Краевскому: «…когда мне удастся занять где-нибудь пятитку или если найду покупщика на шкатулку, то непременно пришлю к нему знатную оду для „Отечественных записок“.