Память (Книга первая)
Шрифт:
Последнее слово снабжено цифрой 1, взятой в скобки, и это первое примечание на 368-й странице романа имеет пояснение в конце томика: «Так зовут в Сибири ссыльных; это название обратилось в имя существительное»…
Сижу, думаю над этим пояснением, припоминаю сибирскую девичью песню о любви к несчастному, секлетному, необыкновенное нарымское брачное свидетельство — «венчан несчастной Николай Осипов Мозгалевский», Герцена, употребившего это же имя существительное в «Былом и думах», и радуюсь, что нашел такое место в романе «Одна и две, или Любовь поэта», сообщил о нем читателю, еще больше радуясь, что оно существует в произведении, которое якобы «красноречиво свидетельствовало о поражении Соколовского как беллетриста», и главное, что оно здесь не случайно!
В 1834 году цензорский гнет усилился.
Поэтическая лира Пушкина в том году звучала редко. Он написал гениальную имитацию свободолюбивых «Песен западных славян» да несколько стихотворных отрывков без названий, в которых по-прежнему звучат мотивы усталости, печальные и трагические ноты — «Везувий зев открыл…», «Стою печален на кладбище…», горькие строки о Мицкевиче и это:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.Давно завидная мечтается мне доля —Давно, усталый раб, замыслил я побегВ обитель дальную трудов и чистых нег.И лишь еще одно-единственное:Я возмужал среди печальных бурь,И дней моих поток, так долго мутный,Теперь утих дремотою минутнойИ отразил небесную лазурь.Надолго ли?.. а кажется, прошлиДни мрачных бурь, дни горьких искушении…В романе Владимира Соколовского «Одна и две, или Любовь поэта», напечатанном в том, 1834 году, есть приметная глава, открывающаяся великолепным эпиграфом: «Имею счастие быть Вашего Королевского Величества весьма покорный, весьма послушный и весьма избитый слуга». И в первом же абзаце ее — что-то вроде ключа ко всему роману, ключа идейного, поразительного по своей политической смелости и откровенности: «То плачет человек, то в радости смеется!..» — сказал бессмертный Архангельский рыбак. Мне удавалось видеть это и за собою и за другими. Впрочем, и нельзя же иначе».
«Наш век не то, что старина. Попробуй-ка Гераклитствовать над суетою сует этого юдольного печального мира — и, конечно, не минуешь желтого дома; а быть Демокритом — куда как неловко; обрежут нос, обрежут уши, укоротят язык и при сей верной о к к а з и и препроводят туда, где еще не ходили телята со своим достопочтенным Макаром. Надобно вам сказать по секрету, что это местоположение очень и очень далеко, чуть ли, например, не втрое далее, нежели от нашей главной квартиры до Лиссабона, только, кажется, совершенно в противную сторону».
Вспоминаю графический эпиграф к роману с надписью «Понимаю-с!», но совершенно не понимаю, каким чудом прошло такое в подцензурном издании в те времена, когда кровавая расправа над героями 1825 года еще была свежа в памяти России, когда многие из них сошли с ума или, как сибиряк-декабрист Гавриил Батеньков, числились умалишенными, а большинство их были именно из главной квартиры действительно препровождены в противную сторону от Лиссабона, втрое от него далее, туда, куда воистину Макар не гонял телят!.. Да простят меня всеведущие знатоки отечественной литературы — лишь за одну эту фразу, напечатанную в 1834 году, следовало бы им и всем нам вспоминать хотя бы иногда Владимира Соколовского…
Кажется, есть что-то символическое в том, что Владимир Соколовский был единственным приметным человеком того времени, пожимавшим руки декабристам в Сибири и Герцену с Огаревым в Москве! Если же внимательно рассмотреть его творчество в полном объеме, чего, к сожалению, никто из специалистов никогда не делал, то мы должны будем признать разночинцев 20-30-х годов Владимира Соколовского и Александра Полежаева литераторами, которые политическими, творческими и биографическими данными связали цепь времен, стали необходимым крепким звенышком между декабристами, первыми начавшими организованную
борьбу с самодержавием, и следующим поколением русских революционеров.(Окончание следует)
(Окончание)
/Судя по всему, ниже следует продолжение главы (22) — О.Зоин./
Как могли, однако, «Рассказы сибиряка» и роман «Одна и две, или Любовь поэта» появиться в таком виде в печати? Первое произведение было, наверное, дерзко рассчитано на невнимательное цензорское прочтение. Особая тонкость заключалась в том, что Владимир Соколовский издал книгу — где бы вы думали? Воистину нельзя не восхититься изобретательностью автора — на титульном листе «Рассказов сибиряка», внешне выглядевших как шутливое стихотворно-прозаическое изложение сведений по ориенталистике, то есть востоковедению, значится: «В типографии Лазаревых Института Восточных языков». Эта уловка, кажется, частично ввела в заблуждение даже специалистов, за полтора века не заметивших в «Рассказах сибиряка» умной и злой карикатуры на императора и государственное устройство России. И не знаю, как кому, а мне было бы интересно докопаться, кто в Лазаревском институте и его типографии тогда принимал решение о наборе и печатании той или иной книги. Особенно интересно еще и потому, что в том же 1833 году из этой типографии вышли «Стихотворения» Александра Полежаева. За свою знаменитую поэму «Сашка» поэт был отдан в солдаты, сидел год в подземелье и еще четыре года потом сражался рядовым на Кавказе, а вернувшись в Москву, был сразу же морально и материально поддержан изданием своей книги в той же «типографии Лазаревых Института Восточных языков».
Мысленно подытоживаю все, что знаю о Владимире Соколовском, воображаю, сколько бы этот талантливейший человек еще мог сделать, если б не арест, заточение и болезнь, по-прежнему думаю о главной причине, предопределившей трагическую судьбу Владимира Соколовского. За истекшие полтора века никто, включая и современников поэта, серьезно не задавался этим вопросом. За что все же он без определения срока был заключен в крепость? Вспомним, что писали на этот счет люди, знакомые с ним.
Декабрист Владимир Раевский: «Владимир Соколовский, известный впоследствии стихотворением „Мироздание“ и другими, а главное несчастьями, которые были следствием его пылкого характера». Оставим без комментариев причину несчастий, названную ссыльным декабристом, очень далеким от событий лета 1834 года. Цензор А. В. Никитенко: «Это человек много претерпевший. За несколько смелых куплетов, прочитанных им или пропетых в кругу приятелей — из них два были шпионы, — он просидел около года в московском остроге и около двух лет в Шлиссельбургской крепости». Тоже неточность. Владимир Соколовский не пел и не читал куплетов в кругу приятелей на вечеринке. 8 июля 1834 года, когда были арестованы его друзья, он уже служил в Петербурге.
Александр Герцен в «Былом и думах» впервые печатает текст «известной песни Соколовского», которая исполнялась на студенческой вечеринке 24 июня 1834 года. А 8 июля тайный политический доносчик Скаретка, купив на казенный счет дюжину шампанского, пригласил компанию к себе. «Все приехали. Шампанское явилось, и хозяин, покачиваясь, предложил еще раз спеть песню Соколовского. Серед пения дверь отворилась, и взошел Цынский с полицией».
В памяти русской интеллигенции, кстати, имя Владимира Соколовского всегда связывалось с этой песней — о ней и ее авторе говорят, например, меж собой герои романа А. Писемского «Люди сороковых годов», той же песне обучал своих детей писатель Н. Лесков, о чем вспоминал его сын.
Все это так, но я уже писал о том, что следствие по делу «О лицах, певших в Москве пасквильные песни», не доказало авторства Соколовского. Рукописного автографа песни «Русский император…» в распоряжении полиции не было. Сам поэт, который даже не был уличен обер-полицмейстером Цынским в пении «пасквильной песни», не сознался в своем авторстве. Тогда на каком же основании, в конце концов, поэт был заточен без суда и определения срока в самую страшную крепость России, предназначенную для особо опасных государственных преступников?