Шрифт:
— Анна, спишь, что ли?
— Сплю, Кока, сплю.
И, в конце концов: — Да ты не спи, Анна, думай за кого идти-то! Отдали, конечно, за самого богатого. Оборачиваясь, обнаруживаешь прошлое сахарным. Решения принимались легче и быстрей. Их поступки, увеличенные биноклем времени, кажутся полновеснее наших. И разумнее. Несмотря на то, что они промахивались, даже если выбирали богатых. Жизнь складывалась из бесконечной работы, а память хранила, в основном, историю отношений.— Ну, чего надрываешься, а еще инженер! — И ехидно добавляла, обернувшись к стенке, — Боялись мы тебя!
Отец называл ее Катинка, Каточек. Все говорили, что она была необычайно хороша собой, и не только в молодости, а еще очень-очень долго. Мне-то кажется, что у нее не было ни молодости, ни зрелости. Из Катинки сразу скачком превратилась в Бабу Катю, когда племянница родила меня, и ей пришлось стать нянькой, а потом в Бабаньку, когда в девяностолетнем возрасте согласилась ко мне переехать, сама уже не управлялась. У нее не было ни молодости, ни зрелости, потому что со всем этим нежным и румяным цветом лица, узкими алыми губами и маленьким прямым носом она совершенно не желала взрослеть. И взрослую — чужую — жизнь успешно отвергала. Даже ее недоброта и капризность являлись чисто детскими. Отторжение жизни обнаружилось с женихами, а они начали поступать рано, едва ей исполнилось пятнадцать. В общей сложности ее сватали тридцать восемь раз. Число имело символическое значение — последним сватался тот несостоявшийся Единственный, когда ей исполнилось как раз тридцать восемь. Наверное, посватался бы еще, год спустя, но началась война. Впервые Единственный появляется в свеженькой подготовительной партии женихов, которую она без раздумий отвергает, как первое наступление взрослости. А он, Единственный, думает, что дело в Косте Белове, который провожает ее после "беседы", а совсем не в оборонительной, непонятной его бесхитростному деревенскому уму, позиции. На беседу — деревенские молодежные посиделки — собираются в доме одной из девушек под присмотром матери. Подруги прядут и поют песни, ждут парней, — выражения "молодые люди" или "юноши" не в ходу. Те появляются скопом, для храбрости. Если изба просторная, затеваются танцы, нет — другие песни. Медленнее крутится веретено, прядется уж не шерсть — будущая судьба, завязывается флирт, составляются пары, выпевается любовь. После беседы избранницу прилично проводить. Иные по дороге завернут не туда, запутаются длинной косой в мягком сене, кому придется со свадьбой торопиться, а кому и плакать. Катинка ходит с Костей, ведь одной ворочаться стыдно. Костя провожает, сирени цветут, вечера липки и душисты, как припасенные Костей мятные леденцы, ландрин. А Единственный ходит в соседнюю деревню Пономарицы к ее старшей замужней сестре Марии и просит уговорить Катинку замуж, а дома мачеха шумит насчет лишнего рта, но быстро отходит. У Кости есть неоспоримое достоинство — в свое время ухаживал за старшей Марией, что как бы вводит его в круг семьи, делает неопасно-чужым. В прогулках с Костей нет стремления младшей догнать старшую, никакого нарождающегося кокетства, ничего женского, лишь детское самолюбие. Но в какой-нибудь вечер она выглядит окончательно прирученной, и Костя совершает непоправимую ошибку. Вместо того чтобы бежать к мачехе сговорить свадьбу, решает заручиться согласием невесты, хуже того, ее целует. Ужасное прикосновение чужих мокрых губ она будет вспоминать и в девяносто шесть, когда черты Костиного лица растворятся в ее памяти. А сегодня — стремглав мчится домой до крови оттирать губы водой и золой. И мрачный Костя клянет день, когда обратился душой к этим сестрам, что не помешает ему через пять лет ухаживать, также безуспешно, за младшей Тоней. А Единственный тихо радуется Костиной отставке и караулит ее за гумном. Время (не ее, а общечеловеческое) идет, мачеха настроена решительно, и Катинка собирается в батрачки, от греха подальше. Единственный рассчитывает верно, ждет до отъезда, надеясь, что ее маленькое, как леденец, сердце дрогнет, хотя бы перед выбором: работать на чужих или на собственную семью. Да не учел, что другая семья — не их клана, никогда не будет считаться ею собственной. Когда он повторно сватается вместе с Федей-пропойцей, Феде отказывают из-за пьянства, а ему заодно. Все, чего он добьется, приезжая в далекую деревню, где она работает по найму — счастья провожать ее в гости к старшей сестре Марии. У Марии муж, четверо детей, живут у свекра-свекрови. Там Катинке приткнуться негде. Но вырастает решительная младшая сестра Тоня, улепетывает от всей этой родни-деревни (у Тони-то они давно в печенках) в Петроград и принимается жить самостоятельно и цепко. Катинке все равно, где жить, лишь бы кто-то из родных рядом, хоть на одной лестничной площадке; пусть город, пусть тяжелая неквалифицированная работа — учиться она не будет, боится, не сумеет, как ни уговаривает, сердясь и крича, Тоня. У Тони своя авантюрная жизнь, а она уж как-нибудь, так, маленько, около. В старости на вопрос положить ли ей каши, картошки, или супа, она всегда отвечала: "Все равно, так, маленько". Не умела долго и тихо плакать, как бывает, плачут старухи; если я особенно допекала ее, взвизгивала, как собачка. На ночь громким шепотом перечисляла имена родных, иные по несколько раз, вроде молитвы — когда сами молитвы стали забываться. Приход в церковь стал ее первым свободным поступком, не чтобы прокормиться, для души устроилась служкой в Троицкий собор. И мне сумела передать радостно-сказочное восприятие Библии; навсегда переплелись в памяти с ее голосом истории о Прекрасном Иосифе и сером волке, о царе Соломоне и Марье-царевне. Только про Марью-царевну она читала по книжке, а про Иосифа Прекрасного рассказывала так. В церковь она устроилась уже ближе к сорока. Вот тут-то появляется в последний раз Единственный со своим упорством жениться на ней. Через двадцать с лишним лет со дня первого предложения. Он приходит в убогую девятиметровую комнатушку, где мебель стоит по одной стенке, чтоб можно было пробраться к окну, и все больше места занимают иконы. Он в первый раз столь красноречив. Обещает, что переедет в город из деревни, раз ей тут лучше. Сулит, что ничего не заставит — и не попросит! — делать по хозяйству (все-таки постиг ее невысказанный страх), что достаточно получает, чтоб нанять домработницу, если ей не понравится, как он справляется. Ничего не говорит о любви, опять же, разгадав ее и боясь спугнуть. И в первый раз честно, но главное долго она говорит с чужим мужчиной. Что из всех женских дел знает разве вязание крючком, которое осваивают десятилетние девочки, и что это нехорошо для брака. И, как бы он ни обещал, придется стирать и готовить, а она не может, не умеет, и все будут мучаться, и людям на смех. И — самое главное под конец — что здесь рядом сестра, а как она без сестры? У него не хватит сил уйти, и он долго просидит, бесцельно повторяя сказанное, заклиная голосом, покашливанием и смущенным взглядом. Но она, с заново отстоянной детской независимостью, не пожалеет выпроводить гостя за порог в глухой сентябрь, куда он отправиться ночевать: может, на вокзал, может, к знакомым. На будущий год начнется война, и мне кажется, что он погиб там, иначе бы дал о себе знать. Хотя после войны для него вовсе не осталось пространства. Приехала на учебу дочь старшей сестры, племянница Елена, поселилась у Катинки. У Тони, живущей в соседней квартире, комната гораздо больше, но у Тони новый муж и вообще. Появилась забота: ждать вечерами племянницу из института, а после каникул — из Города, с письмами от Марии. Слово "город" навсегда отнесено к волжскому городку, неподалеку от родной деревни, а не к Питеру. После племянница получила комнату, вышла замуж, родила меня, и сразу потребовалась няня, потому что новую работу Елена не могла оставить ни на месяц и прибегала кормить ребенка со службы в перерывах между лекциями. Так совершился внезапный переход в маленькую Бабу Катю. Маленькую и по ее отношению к "взрослой" чужой жизни, и по росту, старшей сестре едва по плечо. Как стыдила меня тетка на Банном мосту:— Такая большая девочка и такая маленькая бабушка — не стыдно тебе на ручки проситься?
Она рассказывала про свое детство и про Иосифа Прекрасного; подробно — о том, как завивала волосы на сахарную воду, и даже про Костю Белова рассказывала. Но Единственного не вспоминала никогда. О нем я узнала от других бабушек, от тех моих бабушек, которые выросли, прожили сложную и разную жизнь и состарились к тому моменту, когда я научилась задавать вопросы. Баба Катя пережила сестер и даже племянников. Но вот, чего я боюсь. Своими криками и упреками из-за открученных кранов, хожденья по ночам и разнообразных бытовых неурядиц я научила ее обижаться. А научившись обижаться надолго, как случалось в последние годы, она вдруг выросла, повзрослела, догнала наконец свои девяносто шесть лет. И умерла.— Тонечка, ты — дома, чем хочешь заняться?
— Дома?
— Дома.
— Пойду на качелях качаться!
— Ах ты, падеро, а по хозяйству помочь!
Но Коки еще и в проекте нет, и Анне далеко до собственной смерти, ей всего четыре. Кокой Осип сам учил крестницу читать и считать, вряд ли она полюбила его за это, а полюбила больше матери, которую, наверное, плохо помнила; больше родной тетки. Кокой переживет ее всего на год и после ее смерти помешается, как скажут "от скуки". Слова меняются. "От скуки" может означать от безделья. У Осипа Ивановича в прямом смысле: слишком скучал по крестнице. Итак, числа. Двенадцать лет Анна прожила у крестного, еще семнадцать лет с мужем. И все. Замуж ее отдали шестнадцати лет, посватали сразу четыре жениха, и бедная тетка Пелагея не спала всю ночь, думала за кого отдавать. Сейчас шестнадцатилетние школьницы со своими сигаретами-косметикой выглядят детьми и, большей частью, дети и есть. Прабабушка на единственной фотографии (после замужества уже не снималась) возраста не имеет. Дело не в том, что снимок выцвел, и черты лица не отчетливы, — различим характер, не сильный, не волевой, просто характер. Выдали за самого богатого. Будущий свекор Константин Самсонов, сын старовера, держал катальню, где делали валенки, и кабак, был богат по крестьянским меркам и характером крут. Оба его сына не снесли тяжести родительской воли. Младший, женившись, украл у отца деньги и двадцать лет скрывался, а старший Василий, мой прадед, сделался запойным пьяницей. По молодости начинал курить, но бросил раз и навсегда после того, как однажды, беззаботно одолжившись папиросой у приятеля, столкнулся с отцом на улице. Василий, от стыда, спрятал папиросу в рукав, что отец, конечно, заметил, но остановился и говорил с сыном как ни в чем ни бывало, пока у того не затлел рукав. За то, что испортил одежу, Василий свое получил. Прадед Василий даже поменял фамилию с Самсонова на Петрова, чтобы забрали в армию — иначе как старший сын набору не подлежал. Не помогло. Младшему повезло больше: три года отслужил, пожил три года без отца. Деньги потом уж своровал, когда вернулся. Строго говоря, Василий жил с отцом всего месяц в году, когда брал отпуск на лето, на покос. Но, видимо, и того хватало. В двенадцать лет Васю, после двухлетнего обучения на дому у соседа, отправили в Петербург мальчиком-бакалейщиком зарабатывать опыт. Он чистил сапоги хозяину и приказчикам "за еду". Позже дорос до приказчика, перешел в большой магазин. В двадцать лет посватал Анну. Первое время молодые жили у Самсоновых, у родителей мужа, как положено. После свадьбы Василий провел с молодой женой отпуск (весь медовый месяц они вместе косили) и уехал обратно в Питер. К тому времени он стал приказчиком у Жоржа Бормана, знаменитого торговца кондитерскими товарами и бакалеей, поставщика императорского двора; был на хорошем счету, за то, что сам считал замечательно быстро. Зимой Анна съездила к мужу в город, в комнату, что он снимал с братом на Лиговке — уже беременная. Но ничего не рассказала о житье у свекра со свекровью, побоялась: ведь и мужа-то почти не знала, всего два месяца общения чистого времени. В следующий отпуск Василий приехал к готовому ребеночку. Семнадцатилетняя жена при встрече залилась слезами.— Аннушка, что плачешь?
— Родители все запирают, а есть хочется.
Вторая сноха (жена брата) подтвердила, что утром свекор, уходя в свои катальни-кабаки, наказывает жене:— Татьяна! Печку не топи, хлеб запри. Пусть едят, что хотят.
Не затем, что люто ненавидел невесток: деньги по-своему считал. В деревнях иные и сегодня не кормят кошек: сами должны искать пропитание, мышей ловить. А держат в доме, за ушком чешут под настроение. Василию, на сей раз, хватило характера забрать жену с младенцем и пойти за четыре километра на поклон к Осипу, крестному. Тетка Пелагея к тому времени умерла.— Примешь, Кокой?
— Да я с радостью, но дом-то какой!
Дом безнадежно разваливался. Куда делась мелочная лавка, куда испарилась "зажиточность"? Может, все рассосалось, пока Анна была маленькой, может, ее бы и не выдали так рано, если бы не нужда. Следующие шестнадцать лет супружества отличались только рождениями и смертями детей, из шести детей трое мальчиков умерли, три девочки остались. Насчет среднего мальчика, Михаила, подозревали, что его удушила нянька: приходилось брать чужую няньку на лето, хозяйство ведь. Анна нанимала земельки и за нее работала по три-четыре дня в неделю. Держала корову, овец. Траву на сено покупали, косить она никак не успевала, а Кокой уже старенький, семьдесят лет — что он может. (На своих семи сотках я не успеваю, кроме цветника, ничего. Мне жалко, что они, мои предки, вообще не выращивали цветов. Но представить, как обрабатывала два огорода, обихаживала скотину прабабушка, рожая при этом что ни год — невозможно.) Виделись с мужем, как повелось с самого начала, дважды за год: летом во время его отпуска, зимой она отрывалась от хозяйства и ездила в Питер. Итого, за семнадцать лет супружества: 17 х 2 месяца = 34 месяца, меньше трех лет общего времени. Хорошо ли они друг друга знали, интересно? После того, как молодые ушли от родителей, Василий навестил отца через неделю:— Тятенька, мне ничего не надо, только дедов крест и створы, благослови!
Отец сел на лавку, заплакал: — Всего у меня много — никого у меня нет. Приходи и живи, а благословения не дам! Видимо, такие сцены случались, потому что Василий ответил просто: — Нет, так нет, было бы прошено, — хотя отличался крайней религиозностью и боялся уйти не прощенным. Отец, все-таки, благословил. Но после они уже не встречались. Василий не поехал даже на похороны. Самсоновы-родители остались с разведенной (поразительно! в семье с такими традициями) дочерью и двумя внуками. Другая дочь держала в Рыбинске трактир — пошла по стопам отца. Похоже, дочери устроились получше сыновей, или гнет старшего Самсонова распространялся только на мальчиков. Бабушка моя родилась уже в доме Кокоя, он стал и ее крестным тоже. И учил ее сам, как Анну. Бабушке исполнилось десять лет, когда они переехали вместе с Кокоем из разваливавшегося дома в крепкий дом Самсоновых. Нет, не соединилась семья, примирившись и простив друг другу — дом пустовал. Свекор Константин Самсонов умер, свекровь Татьяна Кондратьевна ушла к дочке, второй сын скрывался в Саратовской губернии после кражи денег (значит, не совсем скрывался, раз известно, где). Самсонов сделал завещание: дочке полтора надела земли, Василию надел, Николаю-вору пол надела. Странно, что сыновьям в ущерб тогдашней морали меньше, чем дочери, еще более странно, что вторая дочь оказалась обделенной. Анна, поди, радовалась собственной земле, просторному дому, где дети могли спать отдельно (не друг от друга, от взрослых). Не нужно больше отрабатывать за наемную землю, сколько времени освободится. И дров надо меньше, раз дом теплый и печь большая. Она опять была беременна, седьмым ребенком. Но через полгода умерла, не разродилась. После ее смерти Кокой не остался с семьей, ушел обратно и жил — всего год ему было отпущено — с племянницей, сам не мог себя обиходить; быстро заскучал и помешался. Я прикидывала, насколько муж с женой, Анна с Василием, друг друга знали и понимали. Как это неважно. Василий женится через полтора месяца после смерти первой жены, деревенские свахи сосватали вдову. Это не значит, что он не любил Анну, ничего это не означает, кроме трех сирот и пустующего хозяйства. Вторую жену он не знал вовсе — до свадьбы. У них еще были впереди шесть лет (6 х 2 месяца = 12 месяцев общего времени).— Баба Катя, ну неужели, вы не знали Ленина?
— Да, помню, Нюрка Костомарова прибежала на беседу и говорит: "Ленин умер!". Ну, мы и давай плясать.
— Баба Катя, ведь он после революции умер, как же вы ничего больше не помните?
То, что они могли радоваться его смерти, мне просто не приходило в голову. А могли они не заметить революцию в своей деревне? Не заметить антоновский мятеж? "Война" на их языке означала войну русско-японскую или германскую, на которой воевал мой дед, никогда — гражданскую: от страха? Такого страха, что внучке боялись рассказывать? Боялись, что сболтнет что-нибудь не то по малолетнему недомыслию? Так ведь уже не страшно и сболтнуть, не те времена. Голод тридцатых годов в их рассказах возникал неожиданно, откуда ни возьмись:— Леша уже взрослый был, четырнадцати лет, подрабатывал в Сельсовете, вот и смог паспорта выкрасть. Быстро перебрались в город от голода. Первый год еще корову держала.
— Бабушка, зачем корову?
— Мы жили на нее, я молоко продавала.
Бабушкиных коров я представляла себе отлично, имена их помню до сих пор, но представить взрослого дядю Лешу четырнадцатилетним мальчиком — свыше сил, поэтому спрашиваю о том, что проще, с детской обстоятельностью:— А где вы держали корову, в городе-то?
— Во дворе. Там, где сейчас дровяные сарайчики.
Рыбинск — купеческий город, бывшая столица хлебной торговли. Богатые двухэтажные каменные дома с каретными сараями. В таком кирпичном оштукатуренном "сарае" жили дед с бабушкой. Всего в нем разместилось четыре квартиры. Жильцы с тех самых тридцатых не менялись. Когда умер в семидесятом первый сосед, его выносили со двора под духовой оркестр: традиция, сохранившаяся в маленьких городах. И дед, атеист по духу противоречия, наблюдавший в окно печальные проводы, из того же прекословия, забыв на время об атеизме, заявит: — Чтобы по мне этих дьявольских плясок не устраивали! Но ведь я начинала о свадьбах, о десяти дедовых братьях… Алена Трофимовна Воронина, бабушкина свекровь, родила одиннадцать сыновей, только один умер маленьким; у восьмерых родились дети: от двух до семи числом, итого, сорок моих дядьев и теток. Разве можно знать всю родню в таком случае? Алене не повезло, ее выдавали замуж после отмены крепостного права. Считалось, что теперь девки выходили, как хотели, на самом же деле отдали силой. Старшую сестру тоже силой, но до реформы 1861 года, то есть силу приложила не мать, а барин. Разница в том, что старшую отдали за эстляндского дворянина. Вряд ли, конечно, дворянина, скорее хуторянина, но так передается эта история и вообще-то темная. Аленина мать жила у барина в "мещанках". Что стыдливо скрывается за словом — можно предположить, но с другой стороны, почему мы так плохо думаем о барах? В пользу "скользкой" версии говорит то, что барин забрал овдовевшую "мещанку" к себе и сам выдавал ее дочерей замуж. Но странно, для чего было поселять в доме, полном дворни, как минимум сорокалетнюю вдову; на старых фотографиях мои родственницы этого возраста выглядят древними старухами. Плохо мы бар знаем, если честно. Старшая сестра сильно плакала, не хотела уезжать с мужем-дворянином. Не знаю, плакала ли шестнадцатилетняя Алена, когда мать передала ее из рук в руки девятнадцатилетнему Алексею Гавриловичу, известному у потомков обычаем вопрошать жену после посещения трактира, для верности усевшись прямо посередь небогатого двора: — Кто я есть, жена? На что следовал немедленный ответ: — Царь и Бог, Алексей Гаврилович! А попробовала бы ответить иначе. "Царский" обычай не помешал им завести кучу сыновей, дед оказался младшим, так как последний ребенок, которого Алена родила в сорок два, умер трехлетним. Рожала прабабка вместе со снохами, и у деда водились племянники старше него, а разница с первенцем, самым старшим братом — двадцать два года. Несмотря на бедность, частые роды и пьянство мужа Алена дожила до семидесяти семи, а умерла, потому что поранила ногу, видимо, началась гангрена. Царь и Бог, прадед Алексей Гаврилович, подрабатывая зимой катылем у богатого хозяина, ухитрился сосватать хозяйскую дочь за второго сына. Ушлый оказался мужичонка, пусть и пьяница, пусть невидный собою, ростом меньше жены на голову — ну почему, почему она его боялась, позволяла бить себя; что стоило развернуться, да с размаху… А может, потому и прожила долго, что терпеть умела? Когда терпение входит в кровь, нервные клетки не расходуются, так, что ли? Дед, чуть не единственный из всех сыновей, взял невесту без приданого, но на то имелись причины. Он женился поздно в двадцать семь лет, успев повоевать, заработать туберкулез и полежать целый год в госпитале. Будущую невесту видел маленькой девочкой когда приходил в бабушкину деревню на "беседу".