Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Механик не питал никаких подозрений относительно своей жены, ничего не знал о ее связи с директором, — настолько он был доволен, что у него такая необычная, культурная жена, ну, и тем, что она никогда не поступала с ним несправедливо, ни разу не унизила его перед детьми, не сказала ему, мол, ну что ты собой представляешь, и даже намеков в таком роде не делала. Лишь когда дети вошли в подростковый возраст и у него испортились отношения с ними, особенно со старшим, — вот тогда он начал что-то подозревать. Как это случилось? А так, что в голове у него застряла одна фраза, услышанная в корчме: дескать, ты вот что, ты бы присматривал за женой-то. Ты это о чем? — переспросил механик. Я ни о чем, — ответил собеседник, — но дело тут не чисто, ну, насчет директора. И механику вспомнилось, что он и раньше слышал что-то насчет жены и директора, но тогда это не дошло до его сознания; а вот, выходит, где-то все-таки застряло. Как же так? Тогда он счел это чепухой, но, оказывается, до сих пор не забыл, и теперь вот эта дурацкая фраза в корчме; но на самом деле разбередил все это подросший сын.

И он вдруг посмотрел на сына так, словно тот вовсе и не был его сыном. И подумал, что мальчишка этот потому такой… ну, в общем, другой, что он не его ребенок, а директора. И еще подумал, что в кровном родстве есть какие-то необъяснимые признаки. На их основе родственники тянутся друг к другу, а вот тут этой связи нет, потому и никакого понимания у него с сыном нет, потому и мальчишка ничего не делает, что ему говорят, на все ему насрать, и выглядит он как бездомный бродяга, и по всему видно, что не выйдет из него ничего. Механик выразился, правда, по-другому: не выйдет из него человека. Мальчишка вообще-то — внутри, может, и нет, но внешне так был похож на механика, просто как две капли воды, но механик сейчас этого не видел, а видел, что тот —

ребенок его жены от директора. И к нему, формальному отцу, не имеет, не может иметь никакого отношения. А все заботы, все деньги, которые он для него зарабатывал, все это превращается в ноль, в пустоту — именно потому, что нет между ними кровной связи.

Послушайся он своего сердца, он должен был бы убить эту женщину, которая повесила ему на шею ребенка, рожденного от другого. Ну, будь это хотя бы ласковый ребенок, тогда он, может, и полюбил бы его, а так — просто невозможно. Покажи мальчишка хотя бы благодарность, пускай самую маленькую, за то, что он его воспитал, несмотря на то, что не его это ребенок. В общем, будь его воля, убил бы он ее. А кого же еще: не директор же тут виноват. На месте директора он бы тоже не устоял, оприходовал молодой кадр. Еще бы. Директору далеко за сорок было, если не все пятьдесят, когда училка пришла в школу, а в таком возрасте для мужика много значит, если ему двадцатичетырехлетняя бабенка даст. Тогда его не мучают всякие мысли: мол, все, конец, жизнь прошла, больше нечего ждать, теперь что остается? Только наблюдать, как дети дуреют, как они все больше его ненавидят, как все похабнее ведут себя по отношению к нему, потому только, что он не может помогать им со своей пенсии, а потом, когда он заболеет и все больше будет зависеть от них, они под всякими предлогами станут уклоняться даже от редких посещений, если же все-таки вынуждены будут зайти или, не дай бог, ухаживать за отцом, потому что сосед позвонил, мол, я, конечно, человек посторонний, не имею права указывать, но ваш отец дал мне ваш телефон, вот я и решил позвонить и сказать, что этот человек не может сейчас без поддержки, и уж как он ждет, чтобы родные дети хотя бы навестили старика, — в общем, если им все же придется зайти к отцу, то они, прибежав, тут же кинутся открывать окна, потому что их сейчас прямо вырвет от этой вони, от стариковского запаха, от всего того, что тут осталось еще с их детства, и пробудут они только полчасика, и ни секундой больше, и половину этого получаса потратят на сборы, и, пожалуй, еще заберут с собой какую-нибудь вещь, мол, вам, папа, это все равно ни к чему уже. И в конце концов окажется он в чужих руках, вместе с женой, если, конечно, она еще будет жива, и потом, среди чужих людей, испустит последний вздох, и хорошо еще, если хоть чужие люди будут рядом, а то — просто в палате для безнадежных, на холодной постели, хотя, конечно, это просто выражение такое, потому что постель потом только, после смерти, станет холодной. И с этих пор будет он видеть только эту постель, да жену, на лице которой, будто в зеркале, сможет наблюдать, как становится жалким, безобразным человеческое тело, и его тело, и ее, и то, что он двадцать лет назад любил, чем восхищался, сейчас выглядит обвисшим, морщинистым, да еще и пахнет ужасно, напрасно она мажет на себя все больше крема, брызгает все больше одеколона, что-то все-таки пробивается из-под кожи, какой-то невыносимый, затхлый запах. Он думал: это — запах умирания. Но вот появилась эта молоденькая учительница, и она внесла в его жизнь, жизнь директора, струю свежего запаха, запаха юности, который находится в прямом контрасте с запахом жены, потому что он — запах жизни. Во всяком случае, директор часто говорил Эрике, что стоит ему понюхать ее кожу, и он сразу молодеет, — настолько это чудесный запах.

И как было сердиться механику на этого человека, если он, механик, и сам сейчас, приближаясь к пятидесяти, хотел бы того же, — но кому нужен какой-то там бригадир по ремонту сельхозтехники. Кому из молодых баб придет в голову мысль, что он, механик, не прочь не только разводной ключ поднимать, но и юбку, и что руки его, привыкшие к железу, еще очень даже способны гладить всякие места. Вряд ли кто-то мог о нем такое подумать, а потому механик и брился, например, не каждый день, — чего директор никогда себе не позволял. Бывало, механик так прямо и приходил в корчму, небритый, в замасленной рабочей одежде, которую таскал целую неделю. И оттого, что он считал что-нибудь этакое совершенно для себя невозможным, он окончательно поставил на себе крест и вроде даже старался не выглядеть так, будто он что-то имеет в виду и на что-то надеется. Наверно, он думал что-нибудь в таком роде: если он покажет, что у него есть какие-то надежды, то столкновение с реальностью выйдет еще более неприятным; вот, скажем, пришел он в лавку, где полно девчонок, которые учатся в торговом техникуме и проходят у них в деревне стажировку, и на нем новенькая одежда, которая скрывает растущее брюшко, и чисто выбритая морда благоухает лосьоном после бритья, и он, в этой одежде и с этим ароматом, начинает заигрывать с какой-нибудь из девчонок, или, лучше, с кем-нибудь из продавщиц постарше, у которой отношения с мужем просто невыносимые, так что она заведомо настроена искать утешение на стороне, и он, этак непринужденно, пытается с ней на «ты»: привет, Кати, как делишки, — и тут эта продавщица смотрит на его чисто выбритую физиономию в аромате лосьона, на его костюмчик, который так здорово скрывает вываливающийся за поясной ремень живот, и говорит: а отвалите-ка вы, дедушка.

Наш парнишка, когда он спустя несколько лет, уже гимназистом — в гимназию его приняли без экзаменов, только собеседование пришлось пройти, ведь он принес диплом о победе на олимпиаде, — словом, когда он зашел в гости к историчке, он удивился, увидев ее мужа: как такое возможно? А однажды — это было уже много позже, после гимназии — учительница сама рассказала ему: да, в вузе у нее как-то не сложилось, а у кого в вузе не сложится, у того остается не так много возможностей. Ну, разве что устроится в Будапеште, но она в Будапеште не сумела устроиться, так что, хочешь не хочешь, пришлось идти работать туда, где местный совет дает учителям жилье, а в этой деревне был как раз такой совет. Ну, а тут уж никуда не денешься, адаптируйся к местным условиям. У нее-то у самой требования были простые: чтобы муж очень уж сильно не пил, выглядел более-менее, а главное, чтобы любил детей, когда они появятся. Механик оказался как раз таким. Собственно, таким он и остался — вот только дети выросли. Ах, если бы дети всегда оставались маленькими, и радовались бы, когда папа берет их с собой на трактор прокатиться, и думали, вот какой у нас папа важный, может своих детей посадить на такую агромадную машину, как трактор или комбайн. Не всякому ребенку такое позволено, а нам позволено, из-за нашего папы. Но дети росли, стали подростками — и теперь пользовались любой возможностью, чтобы отцу своему, когда он очень уж пыжился, побольнее ударить в поддых, пока в конце концов, через пару лет, он не станет жалкой развалиной и будет ходить, понуро глядя в землю и едва отваживаясь посмотреть кому-нибудь в глаза, и с лица его навсегда исчезнет та веселая усмешка, с которой он когда-то шутил, играя с детишками, — исчезнет, чтобы уступить место жесткой, сердитой складке, даже не складке, а целой сетке складок и морщин, которые, подобно некой решетке, закроют не только его прежнее лицо, но и душу. Потом — тут мы, забегая немного вперед, скажем кое-что такое, чего учительница не могла рассказать нашему парню, поскольку оно еще не случилось, — словом, в скором времени механик тяжело заболел, что-то у него было с сердцем, четыре года его лечили, таблетки, никаких нагрузок, и жена добросовестно ухаживала за ним, дети тоже навещали отца в больнице, а потом он умер. Жена первое время чувствовала, что ей чего-то не хватает: она не знала, чем занять то время, которое она тратила на уход за больным, — но в конце концов справилась с собой, ощутила облегчение, стала веселой вдовой, прекрасно ладила с сыновьями, с их женами, затем и с внуками. По воскресеньям устраивала большие обеды, на которых каждый мог наесться от пуза. За едой они вспоминали механика, рассказывали о нем забавные случаи, говорили, что этот дом он построил, вложил в него не только деньги, но и силы свои: ведь многое тут он делал своими руками и в одиночку… Но пока что механик ничего этого не мог знать: ни о своей ранней и тяжелой смерти, хотя в деревне смерть вовсе не считается ранней, если ты дожил до шестидесяти, ни о том, каким облегчением станет для жены его смерть. Кому-то известен этот вариант жизни учительницы истории, другим — другой, когда как раз не муж или не только муж, но и жена стала жертвой тяжелой болезни, кажется, нервы не выдержали постоянной, абсолютно беспросветной борьбы с учениками, поведение которых становилось все более ужасным; хотя, возможно, это была уже другая учительница истории и другой тракторист, не упомнишь же всех историчек, всех трактористов и все болезни, которые обрушивались на историчек да трактористов.

В конце концов все всё поняли. Потому что вещи, как правило, понять можно: ведь если что-то произошло, то о нем как минимум известно, что оно произошло. Механик

понял директора, понял, что с сыном он не находит общий язык потому, что тот на самом деле — сын директора; а наш парень понял учительницу, понял, почему она выбрала для своей жизни такое решение, понял, что другого решения для нее просто не было, так что она и не могла выбрать что-то другое. Директор и историчка часто говорили о нашем парнишке, соглашаясь, что, собственно, их любовная связь строится на его таланте: ведь если бы парнишка не победил на олимпиаде, они, надо думать, не пошли бы это отпраздновать, ну и так далее. Правда, директор, видимо, и тогда бы нашел способ заполучить молоденькую училку, как находил столько раз до того, если в школу к нему поступал новый кадр, — хотя в этой школе никто еще не побеждал на комитатских олимпиадах.

10

Паренек наш попал в гимназию, которая находилась в центральной части Будапешта, вблизи от Кечкеметской улицы; такова уж наша столица, в ней кишат улицы, которые носят название разных провинциальных городов; при гимназии было и общежитие. Правда, деревня, где он рос, находилась недалеко, но отец с матерью не хотели, чтобы парнишка, как отец, мотался каждый день туда-сюда. Дома они обсудили это и согласились, что неладно это будет для парнишки: ну, отец-то привык, ему пришлось привыкнуть, не мог он махнуть рукой на жилье, которое получил от тестя, на сад, на хозяйство, а поезд он в конце концов даже полюбил, там он еще до рассвета встречался с товарищами по домостроительному комбинату, которые тоже ездили в столицу из провинции, хотя и не из той деревни, где жил отец нашего парнишки; поздоровавшись, они доставали из сумок кто что, хорошее это было начало дня, когда палинка, попадая в пустой желудок, приятно обжигала нутро. Для тех, кто не знаком с этим ощущением, кто не ездил каждое утро на работу из ближних городков и деревень, это может показаться странным, но рабочие, сидя тесной компанией в полутемном вагоне, с нетерпением ждали этой боли, и позже никто из них не связывал ее с болезнями, например, раком желудка, которые для многих из них становились смертельными, а если и не убивали сразу, то уж точно порождали метастазы, потому что, пока ты что-то заметишь или вообще пойдешь к врачу, сначала, конечно, к этому болвану, участковому, который ни о чем понятия не имеет и, как мужики считают, купил свой диплом за деньги, а потому от любой болезни прописывает аспирин или там анальгин, а если больной не выздоравливает, направляет его в Вац, так что от первого недомогания до врача, а потом до больницы иной раз проходит полгода, а какой же рак за такое время не наплодит себе кучу метастаз, например, в лимфатической железе или в каком-нибудь другом внутреннем органе. Суть в том, что в вагоне люди ни о чем таком не думали, а наоборот, любили и ждали эту боль, как любил ее и отец нашего парнишки. Но его, парнишку, родители решили уберечь от таких поездок, потому что, как-никак, это три часа в день… Правда, в поезде можно не только пить — можно ведь и читать, да и потом, в автобусе, тоже, — но все равно не годится это. Мать с отцом подумали даже о том, что для парнишки лучше, если он больше будет среди своих ровесников, которые, надо полагать, тоже хотят стать учеными, почему и попали в столичную гимназию. И там они — под постоянным присмотром, а это тоже не последнее дело. Заниматься ими, следить, чтобы не понесло их куда-нибудь не туда, будут специально обученные педагоги, которые и в воспитании разбираются, и в умственном смысле будут хорошими партнерами такому подрастающему таланту, не то что отец с матерью, которые разве что радоваться способны, что их парнишка так много знает, но пополнять его знания, или хотя бы свое мнение высказывать, правильно ли то, что он думает, например, действительно ли существовало единобожие в Древнем Египте, когда на троне сидел Эхнатон, и Моисей ли подсказал эту идею фараону или фараон Моисею, — об этом им нечего было и мечтать.

Общежитие в самом деле стало кладезем новых жизненных впечатлений, новых знакомств; тут было чему подивиться, к чему привыкать. Взять хотя бы старшеклассников, которые являлись, конечно, примерами для подражания, но кроме того, безжалостными тиранами, которые не упускали случая, чтобы, применяя своеобразные казарменные методы, приучать новичков к здешним порядкам, а суть этих порядков сводилась к тому, что младшие, салаги, должны прислуживать старшим, но зато потом, когда младшие станут старшими, они сами станут повелителями и господами для тогдашних салаг. Очень любили тут, например, один аттракцион, под названием «салют»: заключался он в том, что спящему салаге между пальцами ног вставляли бумажные полоски и поджигали их, бедняга, проснувшись от боли, бешено дрыгал ногами — они ведь у него горели, — а «старички» смотрели и ржали; зрелище это, если не знаешь, что там живое мясо горит, вообще-то в самом деле довольно забавное. Аттракцион этот особенно здорово удавался в тех случаях, когда бедолага спал так крепко, что не сразу просыпался и вскакивал, так что пальцы у него успевали поджариться, а проснувшись, он в первые минуты не мог сообразить, где находится источник боли, так что у старшеклассников, а также у некоторых «малышей» — среди салаг всегда находятся такие, кто изо всех сил старается угодить «дедам» и в награду получает доступ к их забавам, — словом, у мучителей остается куда больше времени, чтобы повеселиться. Учителя и воспитатели смотрели на подобные вещи сквозь пальцы, даже, можно сказать, поощряли их — во всяком случае, старались поскорее миновать тот отрезок коридора, где были слышны вопли несчастных: ой, мать вашу, больно же! Учителя относились к этим забавам снисходительно хотя бы потому, что так им можно было меньше назначать наказаний: достаточно намекнуть старшим, дескать, такого-то и такого-то надо бы приструнить, и те охотно понимали намек.

В гимназии наш парень познакомился и с будапештскими сверстниками: ведь в гимназии они составляли большинство. Как-то один преподаватель объяснил ему, что его, то есть нашего парня, взяли в гимназию не из-за его успехов в учебе, а потому, что есть такое распоряжение: в элитных учебных заведениях, в число которых входила и эта гимназия, должен быть некоторый процент детей из простых семей; вот почему в каждом классе есть по шесть учеников, которые живут в общежитии, — это почти двадцать процентов от общего состава. То есть принимать этих ребят гимназия должна по приказу сверху; к тому же потребности развития народного хозяйства требуют все больше и больше дипломированных специалистов, а это значит, что тех выпускников вузов, у которых и родители имеют высшее образование, будет уже недостаточно. А преподавателей это тоже устраивает, потому что дети, поступившие в гимназию из провинции, рады, что могут здесь учиться, и не смеют противиться воле учителя, в результате улучшаются показатели всего класса.

Наш парнишка, как и обещал ему преподаватель, который сказал, что дипломированные родители охотно приглашают детей из провинции в гости, хотя парнишка не связал это напрямую с обязательными двадцатью процентами, — словом, парнишка наш бывал в гостях у будапештских сверстников, потому что, как объяснил преподаватель, а у него в этом отношении был опыт, ведь это был не первый такой учебный год, — в общем, будапештские семьи тоже чувствовали, что этот двадцатипроцентный показатель им надо как-то иметь в виду и что таким образом, через детей из простых семей, они станут ближе к народу, и никто не сможет сказать о них, об этих, часто занимающих ответственные посты будапештцах, что они мыслят недостаточно демократично, что не любят, а то и презирают жителей провинции, трудовое крестьянство или, не дай бог, цыган. Каждый человек — это человек, — твердо заявляли они, а потом на службе рассказывали, что недавно у них был в гостях паренек из деревни, приятель их детей. Да, что говорить, эти деревенские пока еще такие воспитанные, такие уважительные, не то что наши, которых либеральное воспитание вконец испортило; у этих деревенских и наши могли бы поучиться хорошему, рассказывали они; они, конечно, не замечали, что эти деревенские больше молчат потому, что не знают, что сказать, не знают, к кому надо обращаться на «ты» и к кому на «вы», вот и помалкивают. А если бы не стеснялись своей неотесанности, то словами, а то и автоматной очередью, окажись под рукой автомат, положили бы конец семейному обеду, на котором родственники хвалятся друг перед другом, до чего талантливы их дети, как хорошо устроились их ближние и дальние родственники: представляете, так часто ездят за границу, что календаря не хватает все отмечать, а сейчас вот собираются продавать дачу на Балатоне, чтобы купить побольше, а может, и не продадут, оставят и ту, старую, пусть будет, пригодится детям когда-нибудь.

В одной такой семье, куда парнишку нашего пригласили не на обед, а попозже, он, например, узнал, что такое горячий сэндвич. Поразил его не только сам сэндвич — до сих пор он ни разу такого не ел, — но и то, что приготовлен он был не матерью одноклассника, а отцом. Все в нем было невероятно вкусно: и сыр, внутри расплавленный, снаружи запекшийся, подрумянившийся, и хлеб с хрустящей корочкой; очень понравился парню сэндвич, и он подумал: когда он будет ученым, то обязательно будет жить в такой же квартире и с утра до вечера есть горячие сэндвичи. И приятелям своих детей будет их готовить, особенно тем, которые выросли в деревне и которые так были счастливы — вот как он был счастлив, когда под зубами хрустнула корочка запекшегося сыра, — пускай едят, растущий организм нуждается в пище, богатой белками и углеводами. А сэндвич богат белками и углеводами, так что он не будет жалеть сыра, как не жалел и отец нынешнего приятеля парнишки.

Поделиться с друзьями: