Парни
Шрифт:
Неустроев сказал:
— Переходников и руководство — парадокс. Большая его ошибка — ничего не имея в голове, хотеть быть головою над многими. Трагическая ошибка.
— Переходникова я знаю, — так и сказал: знаю, — и его родню в лице моей сестры, и его прошлое, и его друзей, а тебя не знаю.
— Я тебе разве ничего не говорил про себя?
— Нет.
— Не удосужился.
— Я давно ждал. И вот я смело заявляю: я тебя не знаю. Кто ты? Откуда ты? Зачем здесь ты? Для кого этот крик, эта будоражь, этот напор на своих приятелей?
— В райкоме так думать не могут.
— В райкоме и не думают так. В райкоме ты сумел сделаться авторитетным. Но когда я рассказал, что ты ни с кем вполне не сходишься, в дружбу к тебе
Последние слова прозвучали гневно.
— Сведения мои малые по бедности биографии. Отец — служащий, обыватель, работает на заводе. Больная мать тоже где-то.
— Где-то? — опять зазвучал гневом голос Мозгуна.
— Ну да. В городе Арзамасе. — И вдруг еще более раздраженно: — Какие дешевые изыскания! Дешевле пареной репы.
— Пареная репа не так уж дешева, как думают люди со средствами.
Пауза.
— Когда аргументов нехватка, тогда надо обращаться к биографии противника, — произнес Неустроев.
Пауза.
— Ты университет окончил?
— Никак нет, не довелось.
— А откуда ты узнал, есть ли другое издание книги или нет?
— Оттуда же, откуда и ты узнаешь.
— А где добыл ты эту обостренную бдительность к врагу? Из книги?
— Как хочешь думай.
— Я точно узнать хочу. Я в этом плане и в райкоме говорил — не могла жизнь тебе это дать, и в ячейке комсомольской будем допытываться.
Пауза.
— В исторической борьбе мы должны отличать фразы людей от их действительных интересов. Это давно сказано, а кем — тебе нечего говорить. Этого положения мы не забыли.
Что угодно можно о себе говорить. Я подозрителен к людям, вынесшим ненависть к врагу из книги.
— Глупо!
— Ты скажи мне, скажи начистоту, откуда у тебя взялась вдруг эта неприязнь ко мне? У меня голова кружится от догадок.
— Моя неприязнь оттого, что появилась твоя неприязнь ко мне. Неприязнь же твоя естественна. Об этом все знают. Какая пошлая, ложноромантическая, стандартная эта твоя неприязнь!
Мозгун закричал:
— Неужели верят этому?
— Да. А разве ты сам в это не веришь? В глубинах души? Ну, признайся, с каких пор ты начал меня ненавидеть?
— В райкоме, конечно, об этом не знают. А если узнают эту деталь твоей биографии, ох как все представления о тебе сразу перевернутся! Образумься, друг, пока не поздно.
Неустроев засмеялся едким смехом.
— Сбрось с себя личину защитника всех кротов Переходниковых, идущих к социализму на поводу инстинкта голода. О, желудок — их классовый разум. Пролетарий, до сих пор ты не раскусил подобного типа людей. Неужели это столпы социализма? Я знаю всех в бригаде и каждого, и пуще всех тех, кто громко «ура» кричит, а визжит про себя «караул»!
Мозгун все молчал. Дальше нападал только Неустроев, а тот лишь оборонялся. Иван слышал, как вскоре Неустроев вышел.
Когда Иван вошел после этого в комнату, Мозгун сидел у стола и повторял растерянно:
— Ошибки всегда возможны. Всегда… конечно… никто не застрахован.
Потом, увидя Ивана, заговорил тверже:
— Он умнее, чем я даже подозревал. Значительно умнее. Может быть, он прав насчет деталей моей биографии? Откуда иначе взялась бы такая уверенность? Пожалуй, правы в райкоме: надо без склок и шума улаживать между своими.
— Хорошо, ежели честные думы у него в голове. А ежели нечестные? — бросил Иван.
Мозгун не знал, что ответить на это.
Глава XXVIII
СТОЯЩИЙ НА СТРАЖЕ ОКТЯБРЯ
Лишь кое-где светили фонари. Дальние квартиры соцгорода проваливались в тьму. Смутно вырисовывалась иной раз выштукатуренная стена четырехэтажного корпуса. Когда Неусгроев, возвращаясь от Мозгуна, перебрался через грязные канавы, искупавшись изрядно в них, он очутился на каркасном поселке. Уж тут тьма царила кромешная. Шел он
ощупью, то и дело падая, натыкаясь на бочки с цементом, на кучу песку, гравия, буга. Один раз даже ткнулся в гравиемойку. Тут-то и решил выйти на шоссе: дальше это, зато вернее. Шоссе он увидел издали. Там дружно мерцали фонари, а жизни на шоссе не было: ни машин, ни людей. Он ощупал мокрые, грязные свои коленки и осторожно стал обходить остов машины. Вокруг нее были сложены бунты строевого теса, он полез через них на четвереньках. Ни зги не видно. Только и всего что над головою, на фоне неба, маячили толстые кабели да электрические столбы — целая их ватага — вершинами упирались ввысь. Неустроев сполз с бревен и вдруг в жуткой тьме увидал рядом с собою вздрогнувший пучок робкого света. Источник его был заслонен, танцевали на грязи только блики. Они исчезали и вновь пропадали при этом, словно свет то и дело переставляли с места на место. «Курят, подлецы», — подумалось Неустроеву. Он направился туда. Силуэт человека мелькнул рядом. В одно мгновенье струйка огня пробежала по электрической будке, вслед за этим потухли враз огни соцгорода, и окна домов ослепли, шоссе скрылось из глаз, — глухая, жуткая тьма опоясала землю. Судорога пробежала по коже Неустроева. Догадка устрашила его. Он рванулся вперед, чуя перед собой скользящего по гравию человека. Вот-вот готов был Неустроев схватить его. Как вдруг человек затопал и наутек пустился. Неустроев рванулся в тьму, потом услышал, как человек шлепнулся впереди, заохав. Неустроев повалился на него, ища судорожными пальцами горло. Но тот был силен, поднял Неустроева и стряхнул с себя. Пальцы Неустроева все-таки еще цеплялись за ворот незнакомца, а сам Неустроев кричал:— Так и знай, не отпущу. Сопротивляться будешь — подниму галдеж.
— Вот дурак! — сказал человек знакомым голосом и ударил по руке Неустроева так, что суставы его захрустели. — Для чего орешь, пентюх, стоящий на страже Октября? Всегда ты тут, где тебя не просят, Константин. Али обезумел ты?
— Ах, отец! — вскрикнул Неустроев. — Тебе ли таким делом заниматься?
Он стал очищать пальто от грязи, слыша, как отец шарит руками по гравию, ищет картуз.
— Какие ветры тебя сюда занесли? — вымолвил Михеич сурово.
— Третий раз тысячные убытки несет Автострой из-за порчи электричества, отец. Неужели это твоих рук дело? Подумать — так и то страшно.
— Это ты отколь взял, что я непотребным делом занимаюсь? — огрызнулся тот. — Может быть, я тут ни при чем.
— Брось лицемерить. Какая мерзость! И как ехидно, глупо! Из-за угла. И кто? Всю жизнь считающий себя честным тружеником.
— Цыц, котенок! — вскричал отец. — Махну тебе по шее, отвалю дурную твою башку. — И потом более мирно добавил: — Вот вы на рисковое дело не способны.
— Кто это «вы»?
— Ты, к примеру, которого выкурили из университета, как чуждого. Не давши доучиться трех недель, попросили перед самыми экзаменами. Эх, мозгляки! И другие твои приятели и ты одинаково не способны на то, на что старики идут без раздумья. А ведь за отцами вам больно тепло жилось, теперь же отреченье от отцов в газетах пишете. Только и в мыслях у вас, чтобы ушли мы на тот свет, карьере бы вашей легче. Эх вы, начетчики! Жду вот, когда ты тоже отреченье напишешь и перестанешь ко мне ходить. Названье этому у вас «отмежеваться». Что ж, коль быть большевиком, так надо «отмежевываться». Наверняка скажут — «наш».
Отец засмеялся громко, победно, а сын ответил тихо:
— С таким, как ты, умному сыну не по пути. Кто ты? Обозленная разбитая ветошь.
— Так, — согласился отец. — Что ж, пускай в расход нас. Про эти мои дела, стало быть, доложишь начальству?
— Обязательно. Вредителям никакой пощады.
Отец засмеялся:
— Врешь! Бахвальство у тебя одно насчет донесенья-то. Я в кровь свою верю крепко. Впрочем, как сказать? Тебе, может быть, Теплее место начальники обещали?
— Нет, я простой каменщик.