Парни
Шрифт:
— Изъясняешься ты, как рабочий, а получается не то. Смысл другой в этих словах. Нет, моя плоть-то. Не донесешь, не отречешься.
— Отрекусь, — упорно сказал он.
— Мать велела передать, — не слушая его, говорил отец, — спину у ней ломит, видно, чует конец. Велела увидаться. Ты брось болтать выдумку, ты подумай про мать, доноситель. Как же ты, ученый человек, доносительством заниматься будешь, когда сердцем ты к нам прирос?
Они шли по направлению к шоссе.
— Ошибаешься, — говорил сын тихо, но горячо. — Я ненавижу, отец, твою манеру жить и думать. Вы, старики, умеете только барыши гнать да чайничать с кулебяками. Нет, не с вами я. Ты гляди — страна наша, дура неумытая, заводами покрывается и всему миру грозит.
— Что ж? Россия — Россия и есть. Земля громадная, да власть жестка.
— А мне она при всякой власти мила. Власть — полая вода. А России утечь некуда. Вечна она. Эх, остолопы, бородачи, азиатского скопидомства сыны!
— Скупость — не глупость. Скупые умирают, а дети сундуки отпирают. Вот тебе не довелось, и злишься.
— Отстань отец. Не заговаривай зубы. Не балагурь. Я не шучу. Советская власть не милует вредителей.
— Мы все вредители, окромя билетников, — возразил Михеич, — возьми тебя ли, меня ли, третьего ли. Вот как!.. Ты в партию не записался еще?
— Нет, пока только комсомолец.
— Ну, значит, со мной твоя душа. Хошь — не хоть. На многих это заметно. С ними смыкаются, видимость делают одну, а душа к нам прет. К нам! Я это вижу, я сам ударник и первейший работник на стройке. Начальство мною не нахвалится, и, как тебе известно, газета портрет мой помещала с подписью «герой». Выручкин — фамилия знаменитая. Ты, чай, променял ее на какого-нибудь Пролетаркина. И уж зовут тебя, чай, не Костя, а Ким.
— Променял. Угадал ты. На полпути останавливаться нечего. Прощай! В случае чего — не пеняй, что солон я тебе.
Не успел сын договорить, как отец подскочил к нему, схватил его за грудь и подмял под себя. Сын слышал — скрипнул отец зубами и вскричал неистово:
— И взаправду ты это вбил в голову, щенок?
Потом все скрылось в тумане. Когда он пришел в себя, то увидел, что сидит на шоссе, отец трет ему виски, приговаривая:
— Убить тебя — и взыску не будет. А вот кровь заговорила. Эх, молодежь! Вот все вы такие: языком больше работяги и ростом не обижены, а старикам в стойкости уступите как раз. Говорится не зря: велик жердяй, да жидок; мал коротыш, да крепыш. Вам бы книжки да девицам грудки тревожить. Иди ночуй у меня, сокровище.
По шоссе шел грузный автобус, и кто-то кричал из него во тьму:
— Квитанцию не забудь, квитанцию!
— Нет, — сказал сын, — не пойду я к тебе. А матери скажи, что повидаюсь. Мать тут не виновата. Уходи, отец, уходи, без тебя обойдусь.
— Коли так, прощай пока. Хлипкие вы ноне. Раз-другой стукни — и дух вон. А нас, было время, не так бивали, и крепости только прибавлялось. Меня полсотни раз безменом колотили, и получился, глянь-ко, толк! Прощай, сердяга!
Сын не подал ему руки. Он услышал, как прошлепал отец по шоссе, как постоял и пошел дальше авто, забрасывая его брызгами. Неустроев поднялся, охая от боли. Висок его горел.
«Да, он готов был меня растерзать. Классового врага в лице сына не помилует, — подумал Неустроев, внутренне улыбаясь. — Какой напор у них, стариков, какая прямота души наедине с самим собою и какая изворотливость на людях! Ведь он, верно, ударник».
Автобус ушел в соцгород, и никого вблизи не было видно. Неустроев сделал рупор из ладони, побежал по шоссе и крикнул в темноту:
— Отец, слово мое крепко, хранись смотри.
Ответа не последовало. Тьма окутала завод. Из-за главной конторы выглядывал край механосборочного цеха — весь из железа и стекла, он был, этот край, светел и весел, — да рядом над кузнечным цехом высилась труба, неукротимая во все часы дня и ночи.
Глава XXIX
ЛЕШИЙ
Было
такое дело. Ивану намекнули, что к приезду иностранных людей не мешало бы прибрать малость близ соцгорода. Начальник строительства даже так выразился: «Всё торчат еще остатки деревянной Монастырки — неубранные прясла, развалившиеся бани. Срамота! Бани эти торчат как укор нашей нерасторопности. Хоть бы спалили их рабочие…»Ни свет ни заря, а Иван встал. Солнышко не выходило еще из-под земли, но край неба уже заметно забелел на востоке. Иван обошел окрестности соцгорода — и верно: увидел, лежали кое-где кучи неубранного навоза, старые ветлы стояли с грачиными гнездами, а за соцгородом, на самой черте ольшаника, торчало несколько бань, кособоких, без крыш, без предбанников, с выбитыми окошками. И как только они уцелели! Иван разглядел их извне и ради любопытства вошел внутрь одной из них. Ударило в нос затхлостью, гнилым деревом, лежалым березовым веником. Мрак никогда не уходил из этой деревянной клетушки. Иван только приоткрыл дверь и, остановившись на пороге, посмотрел. Потолок был цел, близко к двери стояли две кадушки, из них несло застоявшейся водой, а прямо в дальнем углу Иван заприметил столбом стоящего человека, одетого во что-то слишком странное. Иван перепугался и захлопнул дверь. Немного постоял, обдумываясь. Тут он уверил себя, что ему «показалось», и решил это проверить. Отворив опять дверь, он чуть не вскрикнул: человек стоял там же и по-прежнему недвижимо. «Что за оказия такая? — подумал он. — Оборотень это или морочит меня шутник какой?» Сжимая кулаки, он крикнул, но никто на это не отозвался. Он топнул ногой, потом пригрозил и уж после этого солоно выругался; человек даже не шевельнулся. Иван приблизился к фигуре. Жадно и опасливо он оглядел ее.
Верно, перед ним стоял человек, обросший, весь темный от грязи, в порванном чапане и островерхой шапке, он был неподвижен, и только из-под густых бровей глядели два невеселых, остро возбужденных и странных глаза. Иван отшатнулся в ужасе к крикнул:
— Какая сила тебя сюда занесла, отвечай! Не то убью на месте.
Фигура шевельнулась, подняла руки, закрестилась и зашептала вдруг, плюнув на Ивана:
— Свят, свят, свят, свят… да воскреснет бог и расточатся врази его!
— Выходи сию минуту, старик! Брось валять дурака, — вскричал Иван неистово.
— Изыди, лукавая сила, — ответил тот, — изыди. Все равно не сдамся.
Старик опять закрестился, не двигаясь с места, и снова плюнул в сторону Ивана, а затем начал придушенным голосом шептать.
Иван сел на порог в крайнем удивленье и стал ждать, что дальше будет. Ждал пять минут, ждал десять минут, а человек, смолкнув, все так же недвижимо стоял, как раньше. Восток пуще побелел, и стал уж проясняться верховой берег Оки. Верхушки деревьев на белом небе обозначились остроконечными силуэтами, а старик все молчал.
— Ну, мне ждать надоело, — сказал Иван. — Ежели ты с рассудком человек и не шутишь, то уходи, а ежели шутишь, то я тебе такую взбучку дам, что потом будешь крепко каяться.
Старик все-таки молчал.
— Ах, ты вон как, на озорство пустился?
Иван поднялся с порога к быстро подошел к старику. Он ухватился за чепан старика и, морщась от омерзенья, потянул к себе. Старик вдруг так пугливо заохал, призывая всю крестную силу на помощь, что Иван разом отпустил его и остановился в нерешительности, сгибаясь под низким потолком замшелой баки.
— Кто ты? Черт или бродяга? Говори!
Человек вдруг закричал петухом пронзительно, захлопал в ладоши, так что холод прошел по телу Ивана, и только вслед за тем ответил хрипло:
— Я — леший.
Иван тут же выскочил за дверь. Прихлопнул ее туго-натуго, боясь выпустить «того», и стал, упершись в дверь плечом. Опять внутри бани наступило жуткое безмолвие. Иван туже давил дверь плечом. Долго ли, коротко ли тянулось время — не упомнить. Рассветало. Лес на берегу стал отчетливо виден.