Пасадена
Шрифт:
— Мы сюда вернемся, и вы увидите шпорник и жимолость. А еще сотни лилий, тысячи золотых маков. Везде маки — в ущелье, в расщелинах деревьев, на камнях. Все цветет, живет, и в апреле забываешь, что полгода назад здесь хлестал дождь, забываешь, что все увядает и умирает, все создания до единого.
До них дотянулась тень от каньона, и Линда почувствовала, как по щеке бежит холодок. Они соприкоснулись плечами, и она почувствовала, как от него пахнет мускусом и тоником. Пробор в его волосах распался, прядь белесых волос падала на глаза. Уиллис улыбнулся, и, хотя тогда она этого не знала — да и откуда было тогда знать? — его глаза просто светились от мыслей о ней, а сама Линда не могла объяснить, отчего у нее из груди вырвался глубокий, печальный вздох. Если когда-нибудь она и сомневалась насчет того, чего ей хотелось для самой себя, то это было именно сейчас, а Уиллис нашел сухой цветок шиповника с хрупкой белой сердцевиной и приколол его у воротничка блузки Линды.
6
На следующее утро, сразу после семи часов, работники разбились на группы по четыре человека и двинулись по тропинкам рощи. Каждая четверка уносила бамбуковую лестницу на отведенный ей участок
— Обрезай, не тяни с ветки! Смотри не отхвати почку! Не смей класть в ящик апельсин, если ветка у него больше полудюйма!
Работники были одеты в штаны на подтяжках, сшитые из мешковины, и в однотонные рубашки, на которых не так заметны пыль и грязь. На всех, кроме самых молодых, были еще куртки или жилеты, кое на ком — фартуки; у кого-то на плечах болтались сразу по два мешка; они таскали ящики, где помещалось по двадцать фунтов апельсинов, уложенных аккуратно, точно яйца. У каждого была лестница и бамбуковая палка; во время работы они выстраивались в ряд, и маленькие поля шляп-котелков почти не давали защиты от солнца. На некоторых были даже галстуки, завязанные свободным узлом, — точно они ждали, что сегодня произойдет что-то особенное.
Одна компания работников, дружная еще со времен сиротского приюта при соборе Вознесения в Эрмосильо, называла себя «апельсинщиками». Им всем было лет по семнадцать или восемнадцать — сколько точно, они и сами не знали, — они ездили с ранчо на ранчо, зимой собирали апельсины с рубчиком, летом — сорт «Валенсия», и требование у них было только одно: четыре койки в ряд. Они взбирались на деревья, состригали апельсины с веток, низко надвигали на глаза мягкие шляпы с перьями, спасаясь от солнца. Целыми днями они болтали не умолкая, как будто встретились после долгой разлуки и теперь спешили рассказать друг другу о матерях, которых совсем не знали. Пабло был из них самым маленьким, крутолобым, с мягкими, как волокна кукурузы, и такими же жидкими усами. Непонятно почему, волосы у него были очень светлые, и друзьям он рассказывал, что его мать была принцессой индейского племени пима, а отец — адмирал испанского флота и двоюродный брат короля. Судя по бороде, самым старшим был Хуанито, обладатель пышной, кудрявой шевелюры и горбатого носа; с высоты своей бамбуковой лестницы он громко рассказывал всем, что Пабло такой светлый потому, что его родители были желтоголовые черные дрозды, во множестве гнездившиеся на деревьях Плаза-Сарагоса у них дома. «Апельсинщики» хохотали над этим, смеялся даже сам Пабло, и когда Линда приносила им в рощу горячий обед, то слышала, как они пересмеиваются, сидя на деревьях, наполняя апельсинами свои мешки. Каждому доставалось по порции тамале с курицей, апельсиновый лимонад и лепешка, завернутая в кухонную бумагу. В полдень они спускались со своих лестниц, и тут же их места занимали серохвостые пересмешники. Вместе с «апельсинщиками» Линда перекусывала курицей и обещала, что не скажет никому ни слова, когда они на четверых распивали пинту белой текилы, — к этому времени Линда поняла, что, если она будет докладывать о таких случаях, работников придется увольнять через одного. «Тут трезвенников нет, — сказал однажды Слаймейкер. — А иначе как выдержишь такую жизнь?» Когда «апельсинщики» первый раз предложили Линде глоток текилы, она отказалась; на следующий день предложение повторилось — она отказалась снова; потом это происходило каждый день. Брудер предупреждал, чтобы она была с ними поосторожнее (то же самое говорили и они в его адрес), она сидела, вдыхала запах текилы и точно знала, что здесь не с кем быть поосторожнее, — ее ничего бы не коснулось; в голове крутились слова Уиллиса, сказанные в каньоне Парадиз: «Я буду вас беречь». Она вспомнила все более отчаянные письма Эдмунда, в которых он всякий раз спрашивал: «Кто позаботится о тебе, Линда?»
Брудер следил за работниками в рощах, смотрел, что делают девушки-сплетницы на упаковке, как идет сбор урожая, и каждый день сообщал Уиллису, что сделано за день. «Ну да, не нравлюсь я девушкам; и что теперь?» — не раз говорил он Линде, когда она замечала ему, что нельзя столько кричать: «Никому ведь не нравится, когда на него рычат».
Номера на боках ящиков помогали Брудеру разобраться, кто срезал апельсины кое-как и небрежно укладывал их, и почти каждый день, принося обед, она слышала, как среди деревьев разносится голос Брудера:
— За это вычту!
Он велел ей класть поменьше жира в лепешки, поменьше курицы в соус, поменьше льда в лимонад, и когда она спрашивала, какое ему до этого дело, то он отвечал, что ему есть дело до всего в Пасадене:
— Мне за всем здесь нужно следить.
Выражение его лица при этом становилось знакомым — сужались глаза, раздувались ноздри, и Линде оно было так же непонятно, как и много лет назад, в «Гнездовье кондора», — в этом тяжелом взгляде смешивались любовь и ненависть; трудно было разглядеть их на его лице с клочковатой бородой. Она задумывалась, почему Брудер так рьяно исполняет на ранчо свои обязанности; привязанность именно к этому участку земли именно в этой долине трудно было объяснить лишь преданностью хозяину. Конечно,
дело тут было не в Уиллисе — не сам ли он говорил: «По-моему, Брудер слегка не от мира сего»? Не Уиллис ли склонялся над ухом Линды и шептал ей: «Не совсем человек — понимаете меня?» Но Брудер вовсе не думал об Уиллисе; его волновало собственное будущее, и если он и собирался приобрести в свое владение участок земли — ведь что в Калифорнии было надежнее клина плодородной почвы? — то это была бы именно Пасадена, и ничто другое. Частенько он говорил сам себе, что он здесь хозяин, а иногда вынимал из-под матраса истрепанный листок бумаги и перечитывал каракули Уиллиса. Но стоило Брудеру заикнуться, что эта земля перейдет к нему, как Линда тут же обрывала его:— Ну что ты мелешь?
Пожилая, но еще бодрая госпожа Юань помогала Брудеру следить за упаковкой. Каждое утро, зажигая ароматические травы в фумигаторе, она встречала девушек сиянием седых волос, уложенных в косу вокруг головы, и маленькой желтой булочкой, только что испеченной, из разлома которой поднимался пар. Она расставляла девушек по рабочим местам; почти все они приезжали по утрам в грузовиках или фургонах из Титлевилля или из Вебб-Хауса, сиротского приюта и пансионата. Каждое Рождество приют обращался к состоятельным жителям Пасадены с просьбой о благотворительных сборах. Для этого по нужным адресам рассылались брошюры, где можно было прочитать, что приют — это место, «где молодые мексиканки учатся приносить пользу Америке». В самый разгар сезона для упаковки нанимали больше полусотни девушек, и тогда Линда допоздна готовила тамале для завтрашнего обеда. В первый день она была неприятно удивлена, когда, придя в упаковку, услышала, как Брудер орет на одну из упаковщиц — молодую девушку с головой в мелких кудряшках. Ее звали Констанца, она стояла, низко опустив подбородок, похожий на грушу, а Брудер распекал ее за то, что в ящике оказались мелкие апельсины. Когда он закончил свою тираду, девушка подняла заплаканные глаза; на них падал мягкий свет из окна под самой крышей, и Линда подумала, что слезинки похожи на бриллианты, которые она как-то видела в ушах у Лолли.
— Тебе на всех надо так кричать? — спросила Линда как-то вечером, когда они сидели в кухне.
— Если не работают как положено — да.
— Наверняка хоть раз кто-нибудь наорал в ответ на тебя, и тебе это вряд ли понравилось. Я бы хотела, чтобы в следующий раз ты об этом вспомнил.
— На меня никто никогда не орал. Только ты.
Но Линда знала, что это не так, и спросила:
— А в детстве? Слышала я кое-что… Иногда мне кажется, что я тебе не верю.
Она не поняла, кто больше удивился этим словам: сама она или Брудер. Он держал стакан, и от гнева у него тут же побелели костяшки пальцев; она замерла, представив себе, что сейчас он его раздавит, но Брудер поставил стакан на стол и ушел от нее. С того дня, как она приехала в Пасадену, о Брудере ей говорили многое и многие — нередко совсем противоположное тому, что рассказывал он сам, — и она не понимала, сумеет ли поверить ему еще раз или нет.
— Веришь ты во всякие сплетни, — бросил он, когда она спросила, правда ли, что, когда он жил в Обществе попечения о детях, его называли Чернышом. — Меня всегда называли только по имени.
Это тоже было неправдой — скорее, ему хотелось бы, чтобы это было так, хотелось, чтобы Линда знала его только таким, каким он был теперь. Брудер стыдился своего прошлого, и он жалел, что Линда не понимает, почему он не может от него отделаться; если бы она погладила его по щеке, то почувствовала бы, как пылает его тело, как толчками пульсирует в нем кровь. Он был оскорблен в своих чувствах и, бывало, только так и мог защищаться.
— Управляю здесь понемногу, — бывало, говорил он.
Каждое утро, еще до рассвета, Брудер забирал молодых упаковщиц из Вебб-Хауса и отвозил их в Пасадену. Эго были девушки лет пятнадцати или шестнадцати, родом из Восточной Пасадены, которых подбрасывали в местный дом призрения, потому что их матери, кто бы они ни были, прекрасно знали; больница Пасадены отказывала не только взрослым, чья кожа, к несчастью, была не молочно-белого цвета, но и детям, родившимся хоть чуть-чуть шоколадными. Дома призрения располагались на Калифорния-стрит и на Раймонд-стрит, его руководительницы, одетые в черное, возносили молитвы Мадонне Гваделупской, раздавали молоко всем детям Пасадены, не различая происхождения маленьких чмокающих ротиков, и, конечно же, эти уважаемые дамы — они молились о том, чтобы в своем зеркале узреть лик Мадонны, — помещали младенцев в городские приюты. Так в Вебб-Хаусе оказались большинство девушек-упаковщиц, и, хотя они были уроженками Пасадены, хозяева города не считали их своими, ведь, кроме своего приюта, девушки почти ничего не знали, никогда не были ни в Ламанда-Парке, ни в Итон-Уоше, где в домах между палисандровыми деревьями слышался только испанский язык. Девушки-упаковщицы не отличались хорошими манерами, чтобы работать в особняках на Ориндж-Гроув-авеню и Хиллкресте, — это они слышали всю жизнь и в конце концов сами начинали думать так же. «Я воспитала своих девочек работницами» — так в статье о городском благотворительном фонде выразилась миссис Эмили Вебб, директриса Вебб-Хауса. Вместе с девушками из Вебб-Хауса на упаковке работали и жители других мест долины: Джуниор-Рипаблик и Розмари-Коттедж, где неторопливые по характеру девушки изучали премудрости кухни; приезжали работники с предгорий Альтадины, где в жестком кустарнике прятались саманные домики, соседствуя с логовищами львов; приезжали из бунгало Восточной Пасадены, где каждый ребенок любого возраста собирал деньги в мелкий, хорошо вычищенный горшок. Приезжали из деревенских домов, прижимавшихся к особнякам, где огромные семьи размещались на ночь в койках, гамаках, матрасах-скатках, где бабушки мягкими, как авокадо, ладонями будили всех на работу еще до рассвета: мужчин на ранчо, где выращивали цитрусы, люцерну и кукурузу, которая пока еще росла по окраинам Пасадены; женщин в прачечные и на кухни гостиниц, к задним дверям особняков, в подвалы, где их ждали пышущие паром корыта с бельем, заготовленным для стирки. Но девушек с самыми сильными и некрасивыми руками, с лицами, которые не украсила бы кружевная наколка горничной, ждал грузовик Брудера на Раймонд-стрит-стейшн, и ехали они на ранчо Пасадена, где за день работы на упаковке платили чуть меньше, чем получали горничные в гостинице «Виста».