Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Боже! Всё было так просто и так по-идиотски прекрасно! До него дошло, что там, где он открыт ужасам и печалям, его прикрывает Дэз. И точно так же, он был ей нужен для защиты от страхов, для того, чтобы и её энергия не вытекала впустую. Потомок Солона был прав: люди - половинки друг друга, и со стороны разреза, разъятия - уязвимы, распахнуты всем бедам. Чтобы обрести силу и уверенность, нужно к слабости прибавить слабость, сойтись, соединиться этой обнаженностью, этими рубцами и, как две половинки грецкого ореха, снова замкнуться в целое... Со стороны пола человек слаб, но лишь когда был обращен вовне, и силён, когда замыкался со своей половинкой,

становясь ею, им, целым.

Конечно, теперь Ким ждал подвоха судьбы, удара в спину - je panique quand tout va bien - но после лета во Франции, раскаленных улочек Грасса, горячей черепицы Авиньона и деревенской тиши рыбацкого поселка в заливе Морбиьон, наступила асфальтовая, небесам распахнутая, нью-йоркская осень, и их жизнь начала устраиваться, принимать наконец форму, он получил заказ на репортаж от "Вога", а Дэз решила открыть небольшую галерею. Отец дал ей деньги, не вникая в детали, "Платит мне, знает за что", сказала она. Потом пришла зима, первый вернисаж, из России доносились всё более и более немыслимые новости, он отправился на репортаж в Берлин, оттуда в Прагу, но в Москву ехать не хотел, хотя предложения были самые заманчивые и невероятные.

Прошел год. В какой-то момент он понял, что слишком расслабился, размяк, что твоя горбушка в луже, растолстел, потерял реакцию. Снежок, каннабис, в замороженных стопках ледяная водка под балычок - на Брайтоне теперь коптили всё подряд: окорока, рыбешек, сыры, родных мам, старые шузы... Он немного задыхался, Дэз над ним посмеивалась, а один раз чуть не загнулся с ней в постели. Тубиб, замерив давление, нахмурился. Верхнее было 21.

В больницу, даже на три дня, он лечь отказался. Да и медкард, страховки, у него не было. Какое-то время сидел на режиме, no salt, no animal fat, сбросил семь кэгэ, начал бегать три, потом пять дней в неделю. Но в атлета он не превратился. Потихоньку опять начал смолить, сворачивая генерала Гранта в трубочку, занюхивать, когда была капуста, благо Дэз, время от времени, приносила домой зелень авоськами...

Потом была дыра. Красивая черная дыра с рваными краями. Никакой работы. Zero. Дэз бухнула все оставшиеся деньги в небольшое масло Брака. Брак оказался с браком: подделка.

Вонг советовал вернуться в Париж. Там Кима знали, там у них по крайней мере была своя квартирка... Ким мог устроиться в редакцию, к тому же Жан-Клоду, тот звал его не раз...

Но правила игры изменились. Теперь для того, чтобы получить заказ на репортаж, нужно было сгонять домой, в Москву, в Питер, в Астрахань, куда угодно - на восток.

– Il faut te recycler, - сказала ему Мари-Элен, когда он ей позвонил.

То же самое объявил и Люц:

– Ты меня прости, но твоя репутация ... рассыпалась вместе со Стеной. Не твоя одна, конечно. Но ты теперь в архиве. Если сделаешь два-три репортажа из России, тебя... реанимируют. Нет - сам понимаешь... Но я думаю, что если бывший бунтарь, чьи снимки печатали по всему миру, сделает теперь портрет Горби, успех будет..., ну скажем, солидный.

Люц, в разговоре, любил делать паузы.

– Тишина,- утверждал он,- дыра меж слов, действует сильнее цитат из Гёте...

Дэз говорила, что он просто тугодум.

– И дикая зануда,- добавляла она.

* *

Ким сидел, закутавшись в одеяло, неподвижно глядя в окно. Ночь светлела, "боинг" со скоростью 18 км в минуту врезался в рассвет. По проходу прошел, тряся головой, с трудом сдерживая зевоту, стюард.

Вернулся, повис над Кимом.

– Господин желает чаю? Кофе? Завтрак будет через час.

Ким попросил большую чашку кофе. No milk.

Если не двигаться, не шевелиться, было вполне сносно.
– I'm OK,сказал он сам себе и тут же скорчился. Ложь отозвалась болью в висках. Затылок опять превратился в северный полюс, в тюбетейку льда.

Конечно, всё дело было в ней, в России... Столько лет, молекула за молекулой, в памяти уничтожалось прошлое. Кассета с прошлым гонялась справа-налево, слева-направо. Перегретая стирающая головка работала на всю мощность. Хрен сотрешь! Оно всё время выскакивало из-за угла, это прошлое. Как та бабенка с кошелкой в Яффе - не дать не взять тётя Фрося из инвалидной конторы. Или где-нибудь в Нью-Джерси, дождливым осенним днем, на каких-нибудь, заросших метровой крапивой, подъездных путях, призрак счастливого детства - па шпалам, бля, па шпалам, бля, па шпалам... Да и на Луаре, когда не лезет в глаз очередной королевский замок, пейзаж такой средне-русский...

Когда пространство превращается во время, в прошлое время, от него трудно избавиться. Его слишком много, этого прошлого. Оно безумно насыщено. Целая страна, целый мир съеживается до этого passe. У него вес сверхтяжелых металлов, плотность, как внутри лампы Алладина. Невозможно, когда оно в тебе, внутри тебя, иметь собственный центр тяжести. Оно перевешивает. Во всех случаях. Во всех вариантах. Такое прошлое держит тебя, не выпуская.

Настоящее тогда становится нереальным, радужной плёнкой, прилипшей к поверхности галлюцинаций. Взаправду зацепиться за настоящее, удержаться в нем - становится невозможно.

Отсюда и вся меланхолия, горечь и, подчас, надрывная истерика молодых диаспор. Дети иммигрантов, ненагруженные памятью, живут Here Now, а предки, заделавшие их чуть ли не в ОВИРе, в это Сейчас и Здесь ломятся безуспешно, безнадежно, не осознавая своей обреченности. Свалить-то они свалили. С географией у них полный порядок. Но во времени остались всё там же - на счастливой и пьяной одной-шестой. И ни оттуда - сюда, ни отсюда туда. Шизофрения. Жизнь между мирами, в межзоннике, на контрольно-следовой: стена колючей проволоки слева и витки неразрезанных катушек бритвенных лезвий, (прогресс!), справа.

Поди, смойся...

И всё же года два назад стирающая головка начала брать слой за слоем... Прошлое постепенно теряло над ним власть. Жизнь становилась объемной, трехмерной и если и просвечивала, то лишь на стыках. Призраки всё еще захаживали, не спросясь, проламывались в три утра сквозь кирпичную крошку стен, мелькали в вечерней толпе на Сен-Жермен, особенно в сумерках, в blue hour, меж кошкой и любящей её собакой, но все же - всё реже и реже.

Под самый занавес, под самый железный занавес эпохи, он был почти свободен от прошлого. Так ему честно казалось.

И вот теперь всё стёртое, аннигилированное, исчезнувшее, вся та фальшивая реальность, сквозь которую проросла, продралась его собственная жизнь, пыталось вернуться. Антимир получил право на переход в действительность. Замелькали, уже живые и шумные, люди из его собственной жизни. Он ужинал с ними, пил, расспрашивал о знакомых, показывал Париж или Манхеттен, стоял, нагруженный пакетами, у прилавков "Самаритена" или "Блюмингдейла" и чувствовал, как соскальзывает, промахивается разговор, как всё летит мимо, мимо, не соприкасаясь, проходя насквозь...

Поделиться с друзьями: