Пастораль сорок третьего года
Шрифт:
В ЧРЕВЕ НЕМЕЦКОГО БОГА
Когда по календарю Вима Удена Схюлтс просидел три недели, ему и Удену разрешили написать по письму. Через окошко подали линованную бумагу, пузырек с чернилами, сломанную ручку, и они могли писать сколько угодно. Уден ограничился двумя строчками; для Схюлтса проблема оказалась сложнее. Так или иначе он собирался написать больше, чем Уден: он все-таки был образованным человеком, но он не знал, кому писать. Немного подумав, он решил написать матери, которую не видел полгода, но которая, несомненно, вспоминала о нем чаще, чем он о ней. Раньше она была живой и веселой, но, подавленная германской решительностью отца, сделалась робкой и замкнутой, а в последние годы это превратилось в болезнь.
Он всегда был ближе ей, чем Август, который хотя и чаще виделся с ней, но читал в ее глазах молчаливое осуждение. Однако из них двоих Август был больше похож на нее — тоже с правильными чертами лица и маленьким ртом. То, что она втайне гордилась старшим сыном, проявлявшим личное мужество, пусть и в неправом деле, Схюлтс никогда не ставил ей в вину.
Он писал матери прощальное письмо. В нем он, разумеется, не мог намекать на то, что его, возможно, расстреляют, но то, что он благодарил ее за беспокойство, выразив одновременно благодарность и отцу, она, безусловно, истолкует надлежащим образом. А тюремное начальство не поймет, что все написанное означает; «Я больше никогда не увижу вас, хотя и хотел бы помириться с вами». Ему хотелось знать, получит ли он от нее ответ, успеет ли. Чтобы немного рассеяться от переживаний, он предпринял
— Фамилия?
— Уден.
— А ваша?
— Вестхоф, — ответил кельнер, побледнев от затаенной ненависти.
— А ваша?
— Схюлтс.
— Следуйте за мной.
Более быстрым методом — сразу же назвать фамилию нужного им лица — вахмистры, кажется, всегда пренебрегали, вероятно, чтобы не ошибиться в произношении. Схюлтс собрался снять шляпу с вешалки, но бас остановил его словами: «Можно оставить здесь».
И вот он брел по коридору вслед за вахмистром, шагавшим по дорожке. В начале коридора вахмистр сказал: «Ждите» — и пошел дальше. Схюлтс посмотрел по сторонам. Недалеко от него, там, где начинались камеры, стоял высокий парень с русыми кудрями, в арестантской одежде и в кломпах. Он стоял лицом к стене. По площадке, куда выходили коридоры и где было несколько камер особого назначения (особых наказаний?), проходили коридорные с хлебными корзинами. Он чувствовал себя растерянным и не радовался этой прогулке, хотя и не выходил из камеры уже две недели. Камера была его домом, в котором он знал каждый камень; за ее стенами происходили непонятные вещи, подстерегали опасности. Его будут допрашивать? Здесь, в тюрьме? Ведь ему не велели брать шляпу. Кто будет вести допрос? О чем будут спрашивать? Будут пытать прямо в этом здании? Маловероятно, хотя, конечно, обычное избиение не исключается. Но как бы там ни было, свободной жизни в камере пришел конец, и мысленно он вторично простился со своей матерью. Когда он сделал несколько шагов в сторону площадки, чтобы немного размяться, раздался резкий окрик: «Это что такое! Захотелось прогуляться? А ну, живо к стенке!»
Узнав одного из крысоподобных коридорных, разбойничья рожа которого пыталась, казалось, выразить нечто вроде благородного негодования, Схюлтс поспешил встать рядом с парнем, повернувшись лицом к стене. Так они и стояли рядом с таким видом, словно собирались помочиться, но не решались. Парень молчал, не глядя на Схюлтса. На его губах играла ироническая усмешка, но, возможно, у него всегда было такое выражение лица. Убедившись, что за ними не следят, Схюлтс прошептал:
— Тебя тоже на допрос?
Парень посмотрел через плечо и ответил!
— Нет, я работаю на кухне. А тебя на допрос?
— Наверное. Они ничего не сказали.
— Ты будешь работать на кухне. Вчера одного из наших выпустили.
— Работать на кухне? А как там?
Парень не ответил, по площадке проходил вахмистр. Схюлтс повторил вопрос, и он прошептал:
— В кухне хорошо. Остается много объедков.
— Туда специально отбирают?
— Нет, просто тыкают пальцем в фамилию. Кому повезет.
Не допрос, не пытки — кухня и удача. Ему хотелось громко рассмеяться. Чем дальше, тем безмятежнее и непонятнее становилась жизнь. В награду за то, что он отправил Пурстампера на тот свет, ему разрешают работать на кухне — только немецкому богу могло прийти такое в голову. Он прошептал:
— За что сидишь?
— За оскорбление энседовцев. Только я не оскорблял, на меня наклеветали. Получил два года принудительных работ, особое наказание.
— А ты откуда?
— Из Гронингена. А ты за что попал?
— Тоже за то, чего не делал, — пробормотал Схюлтс и прислушался к ритмичному постукиванию кломпов, раздававшемуся с площадки. Вскоре показались коричневые фигуры; парень из Гронингена отошел от стены и неторопливо направился к площадке, чтобы присоединиться к вновь пришедшим; Схюлтс нерешительно двинулся за ним. Низенький вахмистр с красным застенчивым мальчишеским лицом и черными глазами (Схюлтс сразу же угадал в нем баварца) нашел в списке его фамилию, и вскоре он стоял в строю рабочих кухни рядом со знакомым парнем. Вахмистр рассеянно и беззаботно шел рядом, не обращая внимания на строй, по собственной инициативе державший равнение. Они завернули за угол и вошли в длинный коридор, с одной стороны которого были окна, выходившие в пустой двор, а с другой — двери камер, топка центрального отопления, камера с открытой дверью, потом чулан, где валялись дощечки с надписями «Мы — евреи» или «Грязный иуда», которыми перестали пользоваться, видимо считая, что они мало соответствуют идиллической атмосфере этой тюрьмы. Попутно он рассматривал тех, кто маршировал вместе с ним. Тут был дылда с челкой; был низенький парнишка, энергично раскачивавшийся при ходьбе; был седовласый старик и двое здоровенных детин лет тридцати пяти, которые наверняка познакомились бы с интерьером Отеля «Принц Оранский», только он тогда назывался бы просто тюрьмой, если бы немцы и не пришли в 1940 году «защищать» Нидерланды: у них был вид настоящих громил, их движения были быстрыми и решительными, ловкими и точными, как у акул, они все время нагибались то вправо, то влево, что Схюлтс принял сначала за попытки схватить шагавшего рядом вахмистра за ноги. Но, внимательно присмотревшись, он увидел, что, так же как и раскачивавшийся парнишка, они на ходу подбирали окурки. В конце коридора они свернули влево и прошли по зазвеневшему под ногами листу железа в
другой коридор, расположенный немного выше. Здесь на углу оказался вход в женское отделение; Схюлтс рассмотрел стоявшую в дверях уродину, неряшливую и грязную, похожую на карлицу; он допускал возможность, что это была надзирательница с ангельским голосом: в этой тюрьме все было возможно. Чем дальше, тем пустыннее и безлюднее становился коридор. Боковые коридоры и лестницы вели в голландскую часть тюрьмы, теперь закрытую. Завернув еще за несколько углов и подобрав еще несколько окурков, команда ввалилась в кухню, где была встречена радостными возгласами. На Схюлтса никто не обратил внимания — ни его новые коллеги, ни два толстых повара, служивших еще в старой тюрьме, которые среди великолепных электрических котлов и печей чувствовали себя так, словно все еще стряпали для более или менее свободных нидерландцев, а не для мофов и их рабов. Поле деятельности семи подсобных рабочих находилось, впрочем, не в этой прекрасно оборудованной кухне. На тележки, шум которых Схюлтс слышал из своей камеры и которые он несколько раз видел в коридоре, в деревянные лохани складывались грязные кастрюли и миски, и вся группа в полном беспорядке, толкая или не толкая тележки, у кого как получится — Схюлтс тоже подержался за одну, — направлялась через два обнесенных стеной и заросших сорной травой двора к пристройке, где находилось помещение для чистки лука и моркови (в углу стояла электрическая картофелечистка) и где под навесом виднелись табуреты, чаны и стол, назначение которых было ясно. Краснощекий вахмистр пошел в помещение, сел на стол и стал читать книгу, не обращая на них никакого внимания. Во дворах расхаживали жирные коты, священные животные немецкого бога; над одной из стен шелестела листва деревьев, росших на Помпстационсвег. Тучи воробьев налетали на грязные миски и не боялись ничего, как колибри в девственном лесу, никогда не видавшие человека. Был холодный октябрьский день, и Схюлтс пожалел, что не захватил шляпу; но когда он вслух выразил сожаление, то один из громил сказал, чтобы он не фокусничал, если не хочет попасть обратно в камеру. Самой страшной угрозой для всей шестерки была опасность снова оказаться в камере; кухня с пристройкой казалась им раем после ада камеры, и Схюлтс, совершенно не испытывавший такого чувства, понял, на чем основана их точка зрения, когда ему в руки сунули миску с горячим гороховым супом, даром повара. Кроме этой добавки к их арестантскому пайку, они пользовались объедками из грязных мисок, вылизывали кастрюли из-под молочной каши для больных, с блаженными лицами восклицали «лук!» или «жир!» и вели себя во всех отношениях, как хищные звери в перерыв между дрессировками. И Схюлтс, желая пасть так низко, как повелевал ему немецкий бог, допил немного молока, надеясь, что в него не наплевал бывший хозяин и не наделал воробей. Чистя лук, жевали морковь на виду у ничего не замечавшего вахмистра. На дворе под навесом трое мыли посуду; после обеда этим делом займутся все семеро. Схюлтс чистил лук в обществе одного из громил, старика и раскачивавшегося парнишки, по щекам которого струились слезы. Между делом курили — потрошили окурки и свертывали уродливые козьи ножки из туалетной бумаги; Схюлтсу тоже предложили затянуться, но он решил пока воздержаться. Узнав, что он прибыл в тюрьму с одиннадцатью сигаретами, все трое перестали чистить лук.— А где же они теперь? — спросил громила по имени Яп, мрачный мускулистый тип с заросшими скулами.
— Не знаю, — ответил Схюлтс, поведя, рукой, будто вынимал сигарету изо рта. — Их, наверное, давно уже выкурили!
— Думаешь, вахмистры? Рехнулся! — возмутился Яп, а старик, которого называли старым Яном, хотя ему было не более 47 лет, грустно покачал головой, осуждая такой злобный вымысел.
— Они здесь ничего не трогают, имей в виду! Ты можешь потребовать свои сигареты. Ведь нам разрешено курить здесь! Спроси вахмистра!
Схюлтсу не хотелось спрашивать, но троица так жаждала его сигарет, что они в конце концов командировали к вахмистру раскачивавшегося парнишку, Яна маленького, молодого матроса, очень симпатичного внешне, хотя и с плохими зубами, который мог отлично выполнить задачу, так как единственный из шестерки знал немецкий. Ян маленький вытер слезы и, переваливаясь с боку на бок, направился к столику вахмистра; Схюлтс расслышал что-то вроде «взять его сигареты, вахмистр». Кроме того, Ян маленький позволил себе, кажется, пошутить с вахмистром, который застенчиво кивнул головой в знак согласия.
И действительно, закончив утреннюю работу, он вместе с вахмистром пропутешествовал по коридору до камеры хранения и остановился у барьера, встреченный крайне невежливым рычанием бледного одутловатого вахмистра, который читал в углу газету; «Что надо? Ваша фамилия?!» В результате, однако, он получил свою пачку сигарет, которые действительно все оказались в сохранности. Он расписался на квитанции и поспешил в свой коридор, где его ждал басовитый вахмистр, молча открывший ему камеру. Вим Уден и Кор Вестхоф вытянулись по стойке «смирно» ему навстречу, они хотели знать все, что с ним приключилось. Особенно ошеломляющее впечатление произвело на Удена дополнительное питание, он не пожалел бы и ста гульденов, чтобы тоже попасть на кухню; Вестхоф, чьи профессиональные интересы были связаны с этой сферой, тоже не возражал бы против кухни. Подошел обед, и Схюлтс снова набил живот и дал добавку Удену без угрозы своему здоровью; потом его стало клонить в сон, и он сидел на табурете, прислонившись к нарам, довольный немецким богом и своим немецким происхождением, но через четверть часа за ним пришел басовитый вахмистр и сразу подключил его к маршировавшей команде. Вернувшись в кухню, они устроили праздник одиннадцати сигарет, которыми Схюлтс оделил всех семерых, одну выкурил сам, а три оставил на следующий день. Его популярность быстро возросла. Стали спрашивать, за что он сидит, и он ответил, что за оскорбление немца. Когда же он задал аналогичный вопрос им, то не получил удовлетворительного ответа даже от дылды с челкой, который оказался полицейским. Тот факт, что он преподавал немецкий язык, произвел особенно сильное впечатление на Яна маленького, который отныне обращался с ним как с коллегой. Оба громилы, Яп и Пит, неискренний льстец с зеленоватыми глазами, называли его магистром, а старый Ян, исполненный сентиментальной сердечности, так как через месяц у него истекал срок заключения, называл его «дружок», клал руку ему на плечо и настойчиво предлагал миску с кашей.
В этот день он вытер тысячу мисок и крышек, сидя на табурете рядом с длинным полицейским около деревянной бочки с кипятком, в которой отмокала посуда. Бешеный темп, в котором кое-как ополоснутые и вытертые миски и крышки со звоном летели в деревянные лохани, не замедлялся от слов полицейского: «Не спешите, ребята, а то придется возвращаться в проклятые камеры»; у Схюлтса не создавалось впечатления, что и сам полицейский работал медленнее других. Здраво рассуждая, было гораздо хуже навсегда вернуться в камеру за то, что не успел сделать дело вовремя, чем просто вернуться на пять минут раньше. Еще четверо занимались аналогичной работой за столом, а Ян маленький мыл пол с таким рвением, словно драил палубу, прогнав вахмистра к порогу; теперь тот наблюдал за ними оттуда, сначала грызя яблоко, а потом поигрывая своим револьвером. Эта явно мальчишеская бравада и хвастовство были встречены льстивыми возгласами Япа и Пита; но Схюлтсу не нравилось, как этот совсем зеленый мальчишка молча играет оружием, и, хотя отношения с этим вахмистром (и со всеми вахмистрами, сменявшими его) можно было назвать превосходными, от него не ускользнул ни шепот полицейского «осторожно», когда мальчишка показался в дверях, ни сдержанность самого вахмистра, ни чрезмерно назойливая лесть: «Прекрасное оружие, вахмистр!», в которой не было ни одного искреннего звука. Несмотря ни на что, здесь жили в состоянии войны; он понял это особенно отчетливо через несколько дней, когда мыл красную капусту в подсобном помещении. Из подсобки выходила дверь в коридор или на лестницу, ведущую вглубь тюрьмы, и вот однажды в этой двери появился арестант, который пришел за чем-то. Один из рабочих стоял у картофелечистки, которая ужасно гудела. Вахмистр сидел спиной к двери. Схюлтс никогда не забудет позу этого арестанта — позу бандита, подстерегающего жертву, и его движение, словно он собирался размозжить вахмистру голову. Он как будто увидел в его руках топор.