Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пастораль сорок третьего года
Шрифт:

В ЧРЕВЕ НЕМЕЦКОГО БОГА

Когда по календарю Вима Удена Схюлтс просидел три недели, ему и Удену разрешили написать по письму. Через окошко подали линованную бумагу, пузырек с чернилами, сломанную ручку, и они могли писать сколько угодно. Уден ограничился двумя строчками; для Схюлтса проблема оказалась сложнее. Так или иначе он собирался написать больше, чем Уден: он все-таки был образованным человеком, но он не знал, кому писать. Немного подумав, он решил написать матери, которую не видел полгода, но которая, несомненно, вспоминала о нем чаще, чем он о ней. Раньше она была живой и веселой, но, подавленная германской решительностью отца, сделалась робкой и замкнутой, а в последние годы это превратилось в болезнь.

Он всегда был ближе ей, чем Август, который хотя и чаще виделся с ней, но читал в ее глазах молчаливое осуждение. Однако из них двоих Август был больше похож на нее — тоже с правильными чертами лица и маленьким ртом. То, что она втайне гордилась старшим сыном, проявлявшим личное мужество, пусть и в неправом деле, Схюлтс никогда не ставил ей в вину.

Он писал матери прощальное письмо. В нем он, разумеется, не мог намекать на то, что его, возможно, расстреляют, но то, что он благодарил ее за беспокойство, выразив одновременно благодарность и отцу, она, безусловно, истолкует надлежащим образом. А тюремное начальство не поймет, что все написанное означает; «Я больше никогда не увижу вас, хотя и хотел бы помириться с вами». Ему хотелось знать, получит ли он от нее ответ, успеет ли. Чтобы немного рассеяться от переживаний, он предпринял

долгую прогулку по камере с Кором Вестхофом: прогулками он постепенно заменил гимнастику, вызывавшую слишком много смеха у Яна Бюнинга. Неизменным спутником этих прогулок между дверью и нарами был только кельнер, несмотря на плоскостопие; Вим Уден, самый спортивный из четверки, предпочитал, оторвавшись от книги, наблюдать за ними бессмысленным взглядом холодных серых глаз, который можно было назвать и мудрым; а Ян Бюнинг сидел в это время на табурете в позе завсегдатая деревенского кабачка, ощупывая свои потные ноги или играя вставной челюстью, ораторствуя, ругаясь, зевая, дразня Удена, толкая его табурет или тихонько касаясь Схюлтса, когда тот проходил около него, чтобы намекнуть, что ему не мешало бы держаться подальше. Техника прогулки вдвоем, нога в ногу, была очень проста: они шли прямо, пока не натыкались на дверь, нары или Яна Бюнинга; лишь на поворотах выявлялись некоторые тонкости, состоявшие в том, что Схюлтс, идя слева, поворачивался налево, а Вестхоф направо, и наоборот; когда же они снова оказывались рядом, то вели себя, словно снова встретились на прогулке, и Вестхоф сгибался в полупоклоне: делал движение, которое могло означать, что он пропускает Схюлтса вперед, принимая его руководство или как бы желая сказать: «Пошли дальше». В тот день неожиданно увели Яна Бюнинга. Пришел вахмистр, пришли коридорные, и через пару минут он испарился, никому не пожав руки, не попрощавшись. Он прыгнул в свои кломпы, мигом сграбастал свое имущество, состоявшее в основном из съестных припасов, и исчез из камеры так же, как и появился. Коридорные унесли его одеяло и тюфяк. В камере сразу же стало ужасно тихо. Что-то ушло из их жизни. Глаза Удена смотрели безучастнее, чем когда-либо; Вестхоф более, чем когда-либо, стал похож на доносчика, а как выглядел он сам, Схюлтс не знал, кроме того, что у него борода девятидневной давности. Через полчаса со стороны Ван Алкемаделаан они услышали шум отъехавшей машины: Бюнинга увезли… В этот вечер Вестхоф впервые не рассказывал о концлагерях и не плакал по жене и детям и Схюлтс мог поломать голову над загадкой таинственных связей между гронингенским крестьянином и гаагским кельнером, которые проявляли друг к другу так мало симпатии, но, видимо, первый значил для второго гораздо больше, чем можно было предполагать — как слушатель? Как стимул? Как жертва? В эту ночь Схюлтс спал спокойно. Никого не уводили, и он сам все еще находился в камере: тепличное существование продолжалось. Ему везло. На следующее утро дверь камеры заскрежетала сразу же после завтрака. Появился вахмистр — обладатель баса, который со странной усмешкой оглядел стоявших перед ним по стойке «смирно» заключенных и ткнул пальцем в Вима Удена:

— Фамилия?

— Уден.

— А ваша?

— Вестхоф, — ответил кельнер, побледнев от затаенной ненависти.

— А ваша?

— Схюлтс.

— Следуйте за мной.

Более быстрым методом — сразу же назвать фамилию нужного им лица — вахмистры, кажется, всегда пренебрегали, вероятно, чтобы не ошибиться в произношении. Схюлтс собрался снять шляпу с вешалки, но бас остановил его словами: «Можно оставить здесь».

И вот он брел по коридору вслед за вахмистром, шагавшим по дорожке. В начале коридора вахмистр сказал: «Ждите» — и пошел дальше. Схюлтс посмотрел по сторонам. Недалеко от него, там, где начинались камеры, стоял высокий парень с русыми кудрями, в арестантской одежде и в кломпах. Он стоял лицом к стене. По площадке, куда выходили коридоры и где было несколько камер особого назначения (особых наказаний?), проходили коридорные с хлебными корзинами. Он чувствовал себя растерянным и не радовался этой прогулке, хотя и не выходил из камеры уже две недели. Камера была его домом, в котором он знал каждый камень; за ее стенами происходили непонятные вещи, подстерегали опасности. Его будут допрашивать? Здесь, в тюрьме? Ведь ему не велели брать шляпу. Кто будет вести допрос? О чем будут спрашивать? Будут пытать прямо в этом здании? Маловероятно, хотя, конечно, обычное избиение не исключается. Но как бы там ни было, свободной жизни в камере пришел конец, и мысленно он вторично простился со своей матерью. Когда он сделал несколько шагов в сторону площадки, чтобы немного размяться, раздался резкий окрик: «Это что такое! Захотелось прогуляться? А ну, живо к стенке!»

Узнав одного из крысоподобных коридорных, разбойничья рожа которого пыталась, казалось, выразить нечто вроде благородного негодования, Схюлтс поспешил встать рядом с парнем, повернувшись лицом к стене. Так они и стояли рядом с таким видом, словно собирались помочиться, но не решались. Парень молчал, не глядя на Схюлтса. На его губах играла ироническая усмешка, но, возможно, у него всегда было такое выражение лица. Убедившись, что за ними не следят, Схюлтс прошептал:

— Тебя тоже на допрос?

Парень посмотрел через плечо и ответил!

— Нет, я работаю на кухне. А тебя на допрос?

— Наверное. Они ничего не сказали.

— Ты будешь работать на кухне. Вчера одного из наших выпустили.

— Работать на кухне? А как там?

Парень не ответил, по площадке проходил вахмистр. Схюлтс повторил вопрос, и он прошептал:

— В кухне хорошо. Остается много объедков.

— Туда специально отбирают?

— Нет, просто тыкают пальцем в фамилию. Кому повезет.

Не допрос, не пытки — кухня и удача. Ему хотелось громко рассмеяться. Чем дальше, тем безмятежнее и непонятнее становилась жизнь. В награду за то, что он отправил Пурстампера на тот свет, ему разрешают работать на кухне — только немецкому богу могло прийти такое в голову. Он прошептал:

— За что сидишь?

— За оскорбление энседовцев. Только я не оскорблял, на меня наклеветали. Получил два года принудительных работ, особое наказание.

— А ты откуда?

— Из Гронингена. А ты за что попал?

— Тоже за то, чего не делал, — пробормотал Схюлтс и прислушался к ритмичному постукиванию кломпов, раздававшемуся с площадки. Вскоре показались коричневые фигуры; парень из Гронингена отошел от стены и неторопливо направился к площадке, чтобы присоединиться к вновь пришедшим; Схюлтс нерешительно двинулся за ним. Низенький вахмистр с красным застенчивым мальчишеским лицом и черными глазами (Схюлтс сразу же угадал в нем баварца) нашел в списке его фамилию, и вскоре он стоял в строю рабочих кухни рядом со знакомым парнем. Вахмистр рассеянно и беззаботно шел рядом, не обращая внимания на строй, по собственной инициативе державший равнение. Они завернули за угол и вошли в длинный коридор, с одной стороны которого были окна, выходившие в пустой двор, а с другой — двери камер, топка центрального отопления, камера с открытой дверью, потом чулан, где валялись дощечки с надписями «Мы — евреи» или «Грязный иуда», которыми перестали пользоваться, видимо считая, что они мало соответствуют идиллической атмосфере этой тюрьмы. Попутно он рассматривал тех, кто маршировал вместе с ним. Тут был дылда с челкой; был низенький парнишка, энергично раскачивавшийся при ходьбе; был седовласый старик и двое здоровенных детин лет тридцати пяти, которые наверняка познакомились бы с интерьером Отеля «Принц Оранский», только он тогда назывался бы просто тюрьмой, если бы немцы и не пришли в 1940 году «защищать» Нидерланды: у них был вид настоящих громил, их движения были быстрыми и решительными, ловкими и точными, как у акул, они все время нагибались то вправо, то влево, что Схюлтс принял сначала за попытки схватить шагавшего рядом вахмистра за ноги. Но, внимательно присмотревшись, он увидел, что, так же как и раскачивавшийся парнишка, они на ходу подбирали окурки. В конце коридора они свернули влево и прошли по зазвеневшему под ногами листу железа в

другой коридор, расположенный немного выше. Здесь на углу оказался вход в женское отделение; Схюлтс рассмотрел стоявшую в дверях уродину, неряшливую и грязную, похожую на карлицу; он допускал возможность, что это была надзирательница с ангельским голосом: в этой тюрьме все было возможно. Чем дальше, тем пустыннее и безлюднее становился коридор. Боковые коридоры и лестницы вели в голландскую часть тюрьмы, теперь закрытую. Завернув еще за несколько углов и подобрав еще несколько окурков, команда ввалилась в кухню, где была встречена радостными возгласами. На Схюлтса никто не обратил внимания — ни его новые коллеги, ни два толстых повара, служивших еще в старой тюрьме, которые среди великолепных электрических котлов и печей чувствовали себя так, словно все еще стряпали для более или менее свободных нидерландцев, а не для мофов и их рабов. Поле деятельности семи подсобных рабочих находилось, впрочем, не в этой прекрасно оборудованной кухне. На тележки, шум которых Схюлтс слышал из своей камеры и которые он несколько раз видел в коридоре, в деревянные лохани складывались грязные кастрюли и миски, и вся группа в полном беспорядке, толкая или не толкая тележки, у кого как получится — Схюлтс тоже подержался за одну, — направлялась через два обнесенных стеной и заросших сорной травой двора к пристройке, где находилось помещение для чистки лука и моркови (в углу стояла электрическая картофелечистка) и где под навесом виднелись табуреты, чаны и стол, назначение которых было ясно. Краснощекий вахмистр пошел в помещение, сел на стол и стал читать книгу, не обращая на них никакого внимания. Во дворах расхаживали жирные коты, священные животные немецкого бога; над одной из стен шелестела листва деревьев, росших на Помпстационсвег. Тучи воробьев налетали на грязные миски и не боялись ничего, как колибри в девственном лесу, никогда не видавшие человека. Был холодный октябрьский день, и Схюлтс пожалел, что не захватил шляпу; но когда он вслух выразил сожаление, то один из громил сказал, чтобы он не фокусничал, если не хочет попасть обратно в камеру. Самой страшной угрозой для всей шестерки была опасность снова оказаться в камере; кухня с пристройкой казалась им раем после ада камеры, и Схюлтс, совершенно не испытывавший такого чувства, понял, на чем основана их точка зрения, когда ему в руки сунули миску с горячим гороховым супом, даром повара. Кроме этой добавки к их арестантскому пайку, они пользовались объедками из грязных мисок, вылизывали кастрюли из-под молочной каши для больных, с блаженными лицами восклицали «лук!» или «жир!» и вели себя во всех отношениях, как хищные звери в перерыв между дрессировками. И Схюлтс, желая пасть так низко, как повелевал ему немецкий бог, допил немного молока, надеясь, что в него не наплевал бывший хозяин и не наделал воробей. Чистя лук, жевали морковь на виду у ничего не замечавшего вахмистра. На дворе под навесом трое мыли посуду; после обеда этим делом займутся все семеро. Схюлтс чистил лук в обществе одного из громил, старика и раскачивавшегося парнишки, по щекам которого струились слезы. Между делом курили — потрошили окурки и свертывали уродливые козьи ножки из туалетной бумаги; Схюлтсу тоже предложили затянуться, но он решил пока воздержаться. Узнав, что он прибыл в тюрьму с одиннадцатью сигаретами, все трое перестали чистить лук.

— А где же они теперь? — спросил громила по имени Яп, мрачный мускулистый тип с заросшими скулами.

— Не знаю, — ответил Схюлтс, поведя, рукой, будто вынимал сигарету изо рта. — Их, наверное, давно уже выкурили!

— Думаешь, вахмистры? Рехнулся! — возмутился Яп, а старик, которого называли старым Яном, хотя ему было не более 47 лет, грустно покачал головой, осуждая такой злобный вымысел.

— Они здесь ничего не трогают, имей в виду! Ты можешь потребовать свои сигареты. Ведь нам разрешено курить здесь! Спроси вахмистра!

Схюлтсу не хотелось спрашивать, но троица так жаждала его сигарет, что они в конце концов командировали к вахмистру раскачивавшегося парнишку, Яна маленького, молодого матроса, очень симпатичного внешне, хотя и с плохими зубами, который мог отлично выполнить задачу, так как единственный из шестерки знал немецкий. Ян маленький вытер слезы и, переваливаясь с боку на бок, направился к столику вахмистра; Схюлтс расслышал что-то вроде «взять его сигареты, вахмистр». Кроме того, Ян маленький позволил себе, кажется, пошутить с вахмистром, который застенчиво кивнул головой в знак согласия.

И действительно, закончив утреннюю работу, он вместе с вахмистром пропутешествовал по коридору до камеры хранения и остановился у барьера, встреченный крайне невежливым рычанием бледного одутловатого вахмистра, который читал в углу газету; «Что надо? Ваша фамилия?!» В результате, однако, он получил свою пачку сигарет, которые действительно все оказались в сохранности. Он расписался на квитанции и поспешил в свой коридор, где его ждал басовитый вахмистр, молча открывший ему камеру. Вим Уден и Кор Вестхоф вытянулись по стойке «смирно» ему навстречу, они хотели знать все, что с ним приключилось. Особенно ошеломляющее впечатление произвело на Удена дополнительное питание, он не пожалел бы и ста гульденов, чтобы тоже попасть на кухню; Вестхоф, чьи профессиональные интересы были связаны с этой сферой, тоже не возражал бы против кухни. Подошел обед, и Схюлтс снова набил живот и дал добавку Удену без угрозы своему здоровью; потом его стало клонить в сон, и он сидел на табурете, прислонившись к нарам, довольный немецким богом и своим немецким происхождением, но через четверть часа за ним пришел басовитый вахмистр и сразу подключил его к маршировавшей команде. Вернувшись в кухню, они устроили праздник одиннадцати сигарет, которыми Схюлтс оделил всех семерых, одну выкурил сам, а три оставил на следующий день. Его популярность быстро возросла. Стали спрашивать, за что он сидит, и он ответил, что за оскорбление немца. Когда же он задал аналогичный вопрос им, то не получил удовлетворительного ответа даже от дылды с челкой, который оказался полицейским. Тот факт, что он преподавал немецкий язык, произвел особенно сильное впечатление на Яна маленького, который отныне обращался с ним как с коллегой. Оба громилы, Яп и Пит, неискренний льстец с зеленоватыми глазами, называли его магистром, а старый Ян, исполненный сентиментальной сердечности, так как через месяц у него истекал срок заключения, называл его «дружок», клал руку ему на плечо и настойчиво предлагал миску с кашей.

В этот день он вытер тысячу мисок и крышек, сидя на табурете рядом с длинным полицейским около деревянной бочки с кипятком, в которой отмокала посуда. Бешеный темп, в котором кое-как ополоснутые и вытертые миски и крышки со звоном летели в деревянные лохани, не замедлялся от слов полицейского: «Не спешите, ребята, а то придется возвращаться в проклятые камеры»; у Схюлтса не создавалось впечатления, что и сам полицейский работал медленнее других. Здраво рассуждая, было гораздо хуже навсегда вернуться в камеру за то, что не успел сделать дело вовремя, чем просто вернуться на пять минут раньше. Еще четверо занимались аналогичной работой за столом, а Ян маленький мыл пол с таким рвением, словно драил палубу, прогнав вахмистра к порогу; теперь тот наблюдал за ними оттуда, сначала грызя яблоко, а потом поигрывая своим револьвером. Эта явно мальчишеская бравада и хвастовство были встречены льстивыми возгласами Япа и Пита; но Схюлтсу не нравилось, как этот совсем зеленый мальчишка молча играет оружием, и, хотя отношения с этим вахмистром (и со всеми вахмистрами, сменявшими его) можно было назвать превосходными, от него не ускользнул ни шепот полицейского «осторожно», когда мальчишка показался в дверях, ни сдержанность самого вахмистра, ни чрезмерно назойливая лесть: «Прекрасное оружие, вахмистр!», в которой не было ни одного искреннего звука. Несмотря ни на что, здесь жили в состоянии войны; он понял это особенно отчетливо через несколько дней, когда мыл красную капусту в подсобном помещении. Из подсобки выходила дверь в коридор или на лестницу, ведущую вглубь тюрьмы, и вот однажды в этой двери появился арестант, который пришел за чем-то. Один из рабочих стоял у картофелечистки, которая ужасно гудела. Вахмистр сидел спиной к двери. Схюлтс никогда не забудет позу этого арестанта — позу бандита, подстерегающего жертву, и его движение, словно он собирался размозжить вахмистру голову. Он как будто увидел в его руках топор.

Поделиться с друзьями: