Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
Однако боль усиливалась, ступня распухла, поэтому он был вынужден припарковаться и расшнуровать ботинок. Добравшись до Уппсалы, он поехал в отделение неотложной помощи Академической больницы, где ему пришлось долго ждать: в очереди сидели отпускники, попавшие в дорожные происшествия. Наконец ему сделали рентген и после повторного ожидания наложили гипс. Он попал к молодому задерганному дежурному врачу, которому вид пациента не понравился.
— Не понимаю, почему ты такой бледный? Ты что, долго сидел в четырех стенах?
— Нет, не особенно долго.
Все это казалось загадочным, но ведь Гуннар Эммануэль не мог рассказать, что провел три зимних месяца, скупых
Вдобавок он и сам не знал, что думать о своем приключении.
Ему назначили время для повторного визита и оправили домой. Через два дня отдыха и размышлений он явился к своему учителю, грустный, бледный, молчаливый, почти уничтоженный трудной ролью, которую сыграл во времени.
Человеку ведь надо иметь хоть кого-нибудь на этом свете, с кем можно было бы поговорить.
Но Гуннар Эммануэль был плохим рассказчиком и постоянно сбивался, и наступил уже вечер, когда он наконец-то поставил точку: итак, он выскочил из комнаты, споткнулся на лестнице и грохнулся вниз. При падении длиной в двести лет он лишь повредил ногу, больше никаких физических травм не было.
И теперь он настаивал на объяснении.
Я по ходу его рассказа делал кое-какие заметки и поэтому мог, опираясь на свои записи, бегло изложить суть. Эту эпоху я знал лучше, чем викторианскую, и сразу же узнал события, касавшиеся покушения Дамьена и его казни. Я рассказал о Людовике XV, мадам де Помпадур и ее любимчике Субизе, рассказал о ее противниках Д’Аржансоне и Ришелье. Рассказал, что помнил, о гриммовском листке новостей, который переписывали от руки, и его значении для просвещения, о власти любовниц, Казанове и Оленьем парке.
А вот об Альфонсе де Рубане мне рассказывать было нечего.
Гуннар Эммануэль слушал с выражением болезненного внимания на широкоскулом крестьянском лице. Он не сводил с меня своих больших голубых глаз. И задал всего лишь один вопрос.
— Этот тот же самый Ришелье, что в «Трех мушкетерах»?
Нет, это был другой Ришелье. Я рассказал, что помнил, о завоевателе Менорки, о котором, как и о другом великом воине, Лукулле{50}, вспоминают только в связи с кулинарным изобретением: в данном случае майонезе. Но это не он сам, а его знаменитый повар во время осады…
— Ну ладно, но ведь это же ничего не объясняет?
— Я рассказал все, что помню, если хочешь, могу порыться в книгах и дать тебе побольше подробностей, но в общих чертах…
— Но какой в этом всем смысл?
Смысл! В чем смысл жизни, в чем смысл всего? Ах, как это похоже на Гуннара Эммануэля. Я с трудом сдержался, ибо не хотел ввязываться в бесконечную и бесплодную дискуссию. Время меня поджимало, и мысль о том, чтобы оставить его ужинать и убить весь вечер на раздражающую болтовню о смысле жизни и подобных глупостях, меня вовсе не привлекала.
— Гуннар Эманнуэль, — сказал я серьезно. — Послушай меня. Никто не станет утверждать, что тебе нравится здесь в Уппсале…
— Верно.
— Окружение тебе кажется холодным и отталкивающим, к тебе относятся скептически, с иронией, иногда с неприкрытой насмешкой…
— Да.
— К сожалению, учеба у тебя идет не блестяще, и попытка заниматься на курсе литературного мастерства ни к чему не привела. Возможно, ты хотел стать писателем…
Я замолчал, чтобы дать
ему возможность ответить, но Гуннару Эммануэлю было нечего сказать. Он неотрывно смотрел на меня своими большими глазами, пронзительно голубыми на бледном лице. Ему нечего было сказать.— Возможно, ты хочешь стать писателем, но я должен решительно тебе это отсоветовать. Я понимаю, что ты воспринимаешь это как неудачу. Возможно, и знакомство со мной принесло разочарование…
— Да.
— Вот как? Ну-ну. Ладно, это лишь усугубило дело. За время, проведенное в Уппсале, тебя постигло столько всяких бед, горя и разочарований, что это могло бы сломать и более сильную психику, чем твоя. Прибавь еще и личную жизнь…
Я оборвал себя в последний момент: неурядицы с Верой лучше не затрагивать. К счастью, он молчал, и я быстро продолжил.
— Под влиянием всех этих незадач у тебя начались кошмары и галлюцинации, которые смутно выражали то, что лежало в основе твоих добрых и здоровых крестьянских инстинктов…
— Никакие это были не галлюцинации.
— Давай вернемся к этому попозже. Вспомни, каким ты был до того, как приехал в этот город. Ты имел прочные политические и религиозные убеждения, быть может, не слишком последовательные, но убеждения таковыми и должны быть. Ты обрел истину в церкви или в каком-то похожем объединении, ты обладал истиной, единой и вечной, и вот ты попал сюда. Попал в атмосферу скептицизма, иронии, постоянных сомнений, множества партий, идеологий и спасительных учений, которые бешено боролись за твою душу. И в тебе, как в Понтии Пилате, зародилось мрачное подозрение, что здесь на земле истины, возможно, нет вообще. В отличие от римлянина ты не смог стать циником. Ты испытывал ужас перед современной историей, и, страшась ее хода, пожалуй, мечтал о терроризме, об одном великом поступке, который бы оборвал позорную игру. Но теперь твои кошмары, думаю, продемонстрировали тебе, чего стоит подобный анархизм…
— Да.
— Тебе хотелось либо силой вмешаться, либо убежать от истории и выйти из времени. Последнее совершенно невозможно, это трюизм, но дело обстоит именно так…
— Что такое трюизм?
— Самоочевидная, избитая истина, которую каждому следовало бы…
— Никакие это были не сны. Множество людей, о которых я никогда не слышал, ни разу…
— Знаю, это может показаться странным. Но очевидно, ты читал больше, чем твои ровесники, и сейчас забытые знания всплыли на поверхность. Кстати — что ты помнишь в данную минуту? Свои сны или мои рассуждения о них?
— Не знаю.
— То, что ты рассказал о своих переживаниях, другому слушателю показалось бы совершенно хаотичным. С помощью доли фантазии и исторических знаний я дал имена твоим теням и структуру хаосу…
— Ага. Но тогда я тебе кое-что скажу…
— Что?
— Со мной произошли вещи, о которых я тебе вообще ничего не говорил!
— Так давай же! Я сумею объяснить…
— Нет, это все ни к чему. Я все равно не вижу смысла в твоих словах…
— Давай на минуту оставим в стороне этот благословенный «смысл» и поговорим о практическом — поезжай домой!
— Что мне делать дома?
— Сперва немного отдохни, потом поступай в училище, да делай что угодно. Лишь бы не шататься здесь, мучаясь воспоминаниями. Вступи в партию, церковь, объединение, какую угодно организацию, которая внушила бы тебе иллюзию, извини, убеждение, что ты способствуешь созданию лучшего мира. Заведи славную девушку, с которой тебе будет хорошо…
Оплошность! Я резко оборвал себя. К счастью, он никак не отреагировал, только смотрел на меня своими большими голубыми глазами.