Паутина
Шрифт:
— Все мои надежды на вас, только на вас, достопочтенный ишан, — ответил Ахрорходжа.
Я лежал у них в ногах связанный, словно овца, приносимая в жертву. Нестерпимо горело тело, но хуже всяких побоев было горькое сознание одиночества и беззащитности. Я не понимал, для чего и кому это нужно, — объявить меня сумасшедшим. Ведь Ахрорходжа без меня, как без рук! Я ему и покорный, и бесплатный слуга… Так зачем же он это делает? Даже сейчас мне не верилось, что это дело его рук, что он сам умоляет ишана излечить меня и протягивает ему за это деньги.
Ходжа, не считая, взял пачку смятых кредиток и сказал:
— Будьте покойны, ишан
— Я здоров, дядюшка, — сказал я, глотая слезы. — Не мучьте меня, пожалейте, я прах у ваших ног, но я же человек, я хочу жить… Не уходите, постойте, спасите меня! Дядюшка! Дядя!..
Ахрорходжа ушел, не слушая меня, даже не оглянувшись.
Ходжа пересчитал полученные деньги и приказал слуге, чтобы тот позвал своего брата.
— Сам справлюсь, — ответил слуга.
— Не будь ребенком! — резко оборвал его Ходжа. — Иди и позови брата! Этого дьявола, — кивнул он на меня, — надо отнести на руках и заковать. Один ты не справишься.
Слуга молча вышел. Ходжа снова сел на свое место и, облокотившись на подушку, спросил:
— Как тебя зовут?
— Мурад. (Во мне мелькнула надежда заслужить его милость, доказать своими ответами, что я совсем не сумасшедший). Меня зовут Мурад, я родственник Ахрорходжи.
— Племянник?
— Ахрорходжа родственник моей матери. Сейчас, кроме него, у меня никого нет.
— В детские дома не ходил?
— Я не знаю, что это такое.
— Новое правительство открыло дома, куда собирает всех сирот и бездомных детей. Разве ты не слышал?
— Нет, я боюсь таких мест, у меня же есть дядя…
— Дядя! — желчно рассмеялся Ходжа. — Побудешь здесь, сразу станешь и умнее, и храбрее. — Он отвернулся от меня и, похлопывая камчином по голенищу ичигов, задумался.
— Я не сумасшедший! — сказал я на этот раз требовательным тоном. — Развяжите меня, а то буду кричать, придут красные аскеры, большевик придет!..
— Большевик?! — Ходжа приподнялся с подушки и сел. — Ты слышал и про большевиков и красных аскеров?
— А что, если слышал? Не делайте мне зла, иначе пожалеете!
— Я?! — Ходжа отрывисто засмеялся и, испытующе оглядев меня, сказал:
— Ты сосунок! Кто попадает ко мне, целым не выбирается. Если дорога тебе жизнь, положись на судьбу! Раз хвачу камчином по дурьей твоей башке, сразу запляшешь, а после второго раза — сдохнешь, как собака, и никто о тебе не вспомнит и не спросит. Потому что здесь сумасшедший дом. С-ума-сшедший! Понял?
Мурашки пробежали у меня по телу.
— Но вы же знаете, что я не сумасшедший. За что же меня так? Чем я провинился перед вами?
— Эй, ахмак[15]! — сказал Ходжа. — Откуда тебе знать, сумасшедший ты или нет? Лучше…
Но он не договорил что «лучше», — за дверью послышались шаги. Ходжа заговорил другим, с нотками участья, тоном:
— Если есть у тебя счастье, ты поправишься, бедняжка…
В комнату вошел слуга.
— Где твой брат? — спросил у него Ходжа.
— Вот…
В дверях стоял здоровый, как медведь, мужчина.
— Отнеси этого угнетенного раба, — чуть приметно усмехнувшись, приказал ему Ходжа.
— Слушаюсь! — ответил «медведь».
Не обращая внимания на мои стоны и вопли, он легко, словно пушинку, поднял меня, прижал к могучей груди и, перед тем как выйти, спросил у Ходжи:
— Раздеть? На шею тоже одеть цепь?
— Нет, — ответил Ходжа,
поднимаясь. — Пока только на ноги, а там посмотрим.— Хорошо, — сказал «медведь» и потащил меня под навес к сумасшедшим. Я словно оцепенел, хотел кричать — пропал голос, вырываться не хватало сил, да и, как говорится, «земля была тверда, а небо высоко», — никто бы не услышал меня, не помог бы, потому что слишком высоки и недоступны были стены этого злосчастного и злодейского дома.
Я еще почувствовал, как меня бросили в угол, на сырую землю, и тут же, закатившись в беззвучном плаче, потерял сознание… Очнулся я от холода на лице. Кто-то сидел рядом и брызгал мне в лицо водой. Это был «медведь», улыбавшийся в полутьме.
— Благодари бога, безумец, — сказал он, — теперь ты быстро поправишься. Когда тут теряют сознание — это хороший признак. Помолись теперь и можешь спать спокойно.
«Медведь» ушел, а я забился в угол, сжался в комок, обхватил голову руками и только теперь почувствовал, что на ногах у меня оковы. Трудно сказать, сколько я просидел так, но вдруг скорее ощутил, чем увидел, что ко мне кто-то приближается не то ползком, не то на четвереньках. Я поднял голову, перед глазами у меня заплясали круги, перехватило дыхание, я неистово закричал:
— Спасите! Убивают!
Темная фигура отпрянула назад. Из противоположного угла раздался густой бас:
— Ну и глупец ты, Гияс! Говорил тебе, не ходи, нет, все-таки пошел.
Другой голос ответил:
— Хотел узнать, как он себя чувствует, утешить его хотел.
— Утешить! — сердито прозвучал бас. — Утешения безумца — пытка здоровому.
Кто-то сказал: «Правда!», тоненький голосок захихикал, затем все стихло. Неведомо отчего страх покинул меня, и вся горечь обиды вылилась в слезы. Я долго плакал, пока совершенно не обессилел. И подумалось мне о том, что вот здесь, под этим навесом, должно быть немало было выплакано слез, немало безутешных в своем горе людей побывало здесь, орошая землю этого зиндана слезами; но от них не осталось и следа… Вот так же никто не услышит и не пожалеет меня.
В молчании медленно и страшно тянулось время. Потом вновь послышался бас:
— Ты еще не спишь, Гиясэддин?
— Не спится. Сердце горит по несчастному.
— А у кого должно гореть за тебя? Сердца этих безумных?
— Да, да! Верно сказал, отлично сказал! — вмешался неожиданно тоненький голосок. — Наши сердца, сердца безумных будут гореть! Погорят-погорят и превратятся в пепел. Пепел закружит ветром, пеплом засыплет глаза Ходжи. Ходжа ослепнет и возьмет в руки палку. А я, придет счастье, возьму жену. Я женюсь на жене эмира Саид Алим-хана… Сам эмир убежал, а жены остались одни, олган-олганники[16]. За три горячих лепешки и одно яйцо, говорят, можно взять жену. Ур-ра! Яшасун хуррият, адолату мусоват[17] — пропел он и захлопал в ладоши.
— Ур-ра! — поддержал другой голос, потом раздался хриплый смех, потом кто-то зарыдал…
— Никто не спит, — сказал бас. — Все мучаются. И без того тут не место для покоя… Но я скажу одну вещь, Гиясэддин, поверь мне, что иногда слезы лучше смеха. Они уносят из сердца часть нашего горя. Когда у человека портится кровь, ее выпускают, и человеку становится легче. От слез — тоже. Если человеку тяжело и от печалей разрывается сердце, ему лучше выплакаться. Поэтому и мне хочется плакать, рыдать и кричать… Но я вспоминаю слова поэта: