Паутина
Шрифт:
С тобою разлучен, опять рыдаю я
И оглушаю дальние края.
Мой плач навзрыд, когда густеет ночь,
Уносит вновь покой соседей прочь.
Но долго ль мне в тоске главу склонять?
И о тебе далекой вспоминать?
В какой из дней, увидевшись с тобой,
Взор прояснится, заблистает мой?
Неожиданно
Слушая спокойную речь баса, попав под обаяние стихов, я было забылся, но этот вопль и этот хохот снова вернули меня к действительности, бросили в лихорадочную дрожь.
— Брат, не бойся закованных в цепи безумцев, — сказал Гиясэддин, почувствовав мое состояние. — Они сами страдают и не обидят тебя. Ты бойся тех, кто бросил нас сюда.
— Я не сумасшедший, я здоров, — ответил я.
— Знаю, — сказал бас, — знаю, брат. Если ты не сумасшедший, то станешь им! Трудно здесь не сойти с ума. И я почти…
— Нет, я не сумасшедший, я совсем здоров! Меня оклеветали, я жертва…
— Губы твои еще пахнут молоком, — иронически ответил бас. — Кто тебя оклевещет, за что? Были причины оклеветать Гиясэддина, есть основания клеветать на меня… Я был свидетелем их преступлений, они знают, что пока я буду ходить по земле, им не будет покоя. Они нашли повод объявить меня сумасшедшим и уверили в этом людей. Язык у меня острый, говорю все, что думаю. А это, сказали они, признак безумия… И теперь я сам порой сомневаюсь: уж не сошел ли я действительно с ума? Страшно здесь… Но умею взять себя в руки, болтаю с Гиясэддином, смеюсь и плачу, мешаю спать другим, потому что так нужно… Так изгоняешь из сердца печаль… С Ходжой говорить бесполезно… И ты не печалься, брат, держись! Если не хочешь разговаривать, плачь и кричи — на это ты имеешь все права, никто тебя не осудит.
Он помолчал, потом спросил:
— Тот, кто тебя привел сюда, — кто он тебе?
— Дядя, — ответил я.
— Все сделал он, — уверенно сказал бас. — Я видел его, он несколько раз бывал тут, у Ходжи…
— Но за что? — спросил я, обращаясь к себе и к своим собеседникам и не веря услышанному. Чем я мешал дяде?
— Значит, чем-то мешал…
Я задумался.
Я вызвал перед мысленным взором одну за другой картины моей жизни…
2
…Дом наш, доставшийся матери в наследство, был расположен в квартале Дегрези и состоял из двух комнатушек, с надстроенной небольшой болохоной[18], под которой находился узкий темный проход в маленький дворик. Жили мы на скромные заработки отца-сапожника, его звали усто Остон. Я целые дни проводил с отцом, понемногу обучался его ремеслу.
Не было у нас в семье иных печалей, кроме одной, — отца зачислили в так называемые «вторничьи солдаты» — «сешамбеги». Это значило, что каждый вторник, в установленный час, отец, возложив все свои дела на меня, надевал сшитую из карбоса, красную с синим форменную одежду, брал хранившееся дома шомпольное ружье и отправлялся на военные учения. Отряды «сешамбеги» набирались главным образом из сапожников, ткачей, машкобов-водоносов и пекарей. Вторник у них был занят учениями обычно до полудня, потом они расходились по домам и снова принимались за свои дела.
После колесовских событий[19]
и избиения джадидов мать встревожилась, как бы, не дай бог, не началась война и не забрали отца. Судьба была милостива к ней: она умерла за месяц до боев, оставив нас в безутешном горе. Расходы по ее похоронам заставили отца влезть в долги. Он обратился к Ахрорходже, и тот, прежде чем занять нам деньги, оформил на наш дом закладную.Бои начались в субботу, в тринадцатый день месяца зулхиджа[20]. Я никогда не забуду тот день. Ранним утром, еще не взошла заря, отец растолкал меня.
— Вставай, ты же хотел посмотреть на учения солдат и на стрельбу из пушек, — сказал он.
— Еще рано, я посплю немножко, — ответил я и снова положил голову на подушку.
— Да ты послушай, послушай! — тормошил меня отец. — Слышишь, пушки стреляют?
Издалека действительно доносились громовые раскаты орудий. Я сел на постели и стал недоуменно прислушиваться.
— Отец, ведь до этого всегда стреляли позже?
— Сам удивляюсь, — ответил отец. — Может быть, теперь стало по-другому…
Мы так и не успели решить, в чем дело: постучали в калитку. Я побежал открывать и увидел нашего пойкора[21]; он пришел вместе с солдатом.
— Скажи отцу, чтобы скорей собирался, в Кагане война.
Я растерялся, побледнел, и, едва передвигая ногами, как во сне, вернулся в дом. Когда отец спросил меня, кто приходил, я с трудом ответил:
— Пойкор, солдат… В Кагане война…
Отец вышел за калитку, потом снова вернулся ко мне — он смеялся!
— Чего боишься, глупыш? Чего загрустил?
— Война!..
— Ну и что же, что война? Войны боятся только баи, муллы и чиновники, а нам-то что?
— Вы уйдете на войну, а я останусь один…
Отец, осмотревшись по сторонам, словно кто-то мог прятаться в комнате, зашептал мне на ухо:
— Не бойся, воевать я все равно не буду, перейду к большевикам. Если суждено, придет к нам счастье, вздохнем и мы свободно…
Я не узнавал отца. До сегодняшнего дня он ни одного слова об этом не говорил, а тут совсем преобразился. Я ничего не понимал и с тяжелым сердцем наблюдал за ним. Быстро переодевшись в форменную одежду, он обнял меня, крепко расцеловал и сказал:
— Ты здесь не оставайся, уйди лучше пока к Ахрорходже. У них в Мирдусти будет все-таки безопаснее… Иди, иди, за меня не волнуйся. Как только кончим с эмиром и большевики войдут в город, я приду за тобой.
Отец ушел. Я все еще не мог прийти в себя, когда где-то совсем рядом вдруг разорвался снаряд. Двор окутало пылью и дымом. Тогда я быстро схватил ключи от ворот и стремглав выбежал на улицу…
В квартале Мирдусти царили страх и растерянность. Семья Ахрорходжи, во главе с самим хозяином, забилась в подвал. Перед дядей стоял чайник с чаем. Увидев меня, все и удивились, и обрадовались.
— Что делается на улице? — спросил Ахрорходжа. — Правда, что «пушку Джахангира»[22] направили на Каган?
— Я не знаю, пришли за отцом и забрали его на войну. Он сказал, чтобы я побыл у вас.
— Хорошо сделал, что пришел, — сказала моя янга, жена Ахрорходжи, женщина добрая и отзывчивая. — Садись, выпей чаю!
Я не заставил себя уговаривать.
— Твой отец вспоминает твоего дядю только в черные дни, — буркнул Ахрорходжа.
Я промолчал, но янга возразила: