Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Была чудная осень.

Каждый день, когда открывали ставни, в побеленные комнаты вливался растворенный в золоте холодный воздух. Ветви сосен заглядывали в окна, сонно покачиваясь с тем упоительным шумом, который заглушает мысль и заставляет подчиниться своей дивной воле. С восточной стороны стволы сосен были точно окованы золотыми чешуйками. Сороки сокотали на их ветвях, белки прыгали чуть не в самые окна, зяблики и тетерева посвистывали над крышей, поросшей толстым слоем мха. Вся земля в лесу была одета сухими иглами, по которым нога скользила, как по паркету. Запах грибов и запах смолы, капавшей сквозь кору сосен, наполнял воздух.

Рафал просыпался раньше всех. Он слышал, как поют первые петухи; не открывая глаз, при затворенных ставнях, он знал, когда восходит солнце. Он узнавал это по усиливавшемуся шуму деревьев, по изменению голосов природы. Он слышал каждый звук, лай собаки в деревне, крик вороны,

дуновение ветра. Но ничто не трогало его, он стал как камень. Иногда из груди его вырывался вздох – и только. Камень лежал у него на сердце.

Но, смирясь под этим гнетом, сердце не умерло. В глубоком ночном безмолвии, когда таял и замирал последний шорох, оно одно слышало отзвук неверных, робких шагов, пересекавших пустоту времени. Эхо зова из глубины гор доносилось из темноты. Тогда сердце сдвигало камень и прислушивалось без надежды услышать зов еще раз, глядело кровавым взором в темноту без веры в свидание и рыдало часами, не находя успокоения. Ибо такой выпал ему тяжкий жребий, что чем дольше оно рыдало и сетовало, тем горше было страдание. Лишь физическим напряжением, звериной силой сопротивления здорового организма, волевым импульсом можно было оборвать эту песню тоски. Но это было так же страшно, как если бы мускулистая мужская рука душила горло двухлетнего ребенка, чтобы оборвать его жалобный писк. Сердце опускалось в свою могилу и лежало в бессильном покое, пока не приходил новый порыв.

Во время этой внутренней борьбы Рафал не раз пытался победить свое отвращение к звукам жизни, к краскам растений, к неизъяснимой красоте света и тени. Напрасно! Ослабел его живой взгляд, его острый слух, которые дают возможность видеть и слышать. Все теперь было чуждо ему. Всякий предмет, всякий солнечный луч, всякая тень, всякий запах и всякая форма замкнулись в себе. Они перестали служить его душе. Она осталась в одиночестве. Она словно шла мимо жилищ, обращенных в руины землетрясением, мимо предметов, бесполезных для нее, будивших лишь брезгливое чувство. Постепенно все, что его окружало, что мог уловить его взгляд, теряло для него свою цену, становилось неприязненной стихией. Чтобы не чувствовать, как теснят его враждебные эти явления, он закрывал глаза, сжимал губы, стискивал зубы и погружался в искусственную летаргию молчания. Он был подобен тогда погасшему пламени. Но когда он обманывал себя надеждой, что сможет продлить это мгновение на час, на день, звучал далекий шепот, голос, с нежностью звавший его по имени… Ветер разрушения поднимался и уничтожал все, чего торопливо и трудно он достиг усилием воли.

Однажды утром, в самом конце сентября, решительно не зная, что с собой делать, и не будучи в силах улежать на постели, он встал на рассвете и вышел из дому. Было холодно. Южный ветер разбудил шум сосен, обдавая тело холодным дыханием. Рафал, сам не зная почему, пошел к реке, которая текла шагах в пятидесяти от дома по руслу, лежавшему значительно ниже уровня песчаного плоскогорья. Он еще ни разу не был в этом месте. Широкая и ровная река неслышно катила свои сверкающие, быстрые, легкие волны между длинными полосами песчаных наносов, тут и там преграждавших ее русло. Весь горизонт заслоняла здесь непроницаемая стена уже довольно высоких ольх. Река протекала под сенью их, словно прячась от света. Было видно, как внизу она извивается и пропадает под нависшими ветвями, словно в темно-зеленом гроте, оставляя после себя след в виде серебристой ленты. Там росли уже очень высокие деревья: стройные плакучие березы, привислинские тополи-исполины и ивы, купавшие в воде свои ветви. Между ними поднимала ввысь свою крону развилистая столетняя сосна. Ближе, посреди реки, были острова, с незапамятных времен поросшие деревьями, неизъяснимо чудные рощи, девственные лесные чащи, которые человек не отвоевал еще у птиц. Поблизости и вдалеке тянулись отмели, укрепленные сухими сваями, суковатыми пнями и корневищами срубленных ольх, корягами, торчавшими из воды подобно исполинским клыкам. Их занесло ослизлым камышом, сухими стеблями водяных лилий, клочками покрытого тиной сена, хворостом и тростником – следами минувших разливов. В этих местах вода, подергиваясь рябью, быстро крутилась без шороха, без шума, без звука. Сухие песчаные отмели лежали неподвижными полосами, будто ровно разрубленные топором внутренности и длинные куски мяса, брошенные тут на вечное съедение времени. Ни одна былинка не росла на бесплодной их наготе.

Солнце острыми стрелами падало уже на реку, пронизывая густые заросли. Заалели быстрые воды. Еще гуще стали тени там, куда не проникло солнце. Ольхи несокрушимой стеной высились над черной излучиной. Запах гниющих темных листьев стоял в воздухе. Рафалу почудилось, что это так странно пахнет роса, белым инеем покрывшая землю и листья…

Воспоминание о чем-то давно минувшем – о Выгнанке, Вырвах или Тарнинах.

вернее, не воспоминание, а вновь пережитое счастье навеки утраченных дней детства, обняло его, будто руки сестры, вскормленной с ним одной грудью. На минуту он отдался этому чувству. Сердце перестало цепенеть, и глаза наполнились слезами облегчения. С радостью, какую он испытывал всегда при виде новых мест на родине, с ненасытным мучительным наслаждением засмотрелся он сквозь слезы на эти извивы реки, на дикую чащу ольх. Он втянул в грудь влажный запах и в первый раз за долгое время прислушался к тихому шуму осенних листьев. Издалека, с полей, долетал холодный ветерок.

Рафал остановился как вкопанный и в первый раз за столько времени засмеялся от души новой для него, незнакомой, как чудный мир, мысли.

Он задумался над тем, как хорошо жить… Незаметно погрузился он в размышление о том, как прекрасен, как бесподобен мир, каким великим и благословенным чудом является жизнь, как удивительно страдания претворяются в стократное богатство радости, навеваемой созерцанием земли…

В это самое мгновение над водою, вдоль ветвей, мимо всей чащи берез и ольх, сосен и ив, с шумной, пронзительной, далеко слышной песней пролетел зимородок. Его полет едва можно было уловить глазом, с такой быстротой пронесся он в воздухе. Рафалу только почудилось будто лазурная или зеленая, как сапфир, нить, будто дивно красочный крик радости охватил, опоясал и связал весь этот букет земли. Крик этот насквозь, до самого дна пронизал душу слушателя. Уже царила немая тишина, а звук еще долго трепетал в нем и навсегда остался в его душе…

Утром

Быстро, незаметно промчался год в Стоклосах. Осень Рафал, как гость, проохотился, зиму проплясал, а весной хозяйничал как помощник управляющего вместе с Трепкой, а подчас и с Кшиштофом. Здоровье и жизнерадостное настроение не оставляли его в это время. Особенно зимой он чувствовал себя прямо как в раю. Не было недели, чтобы где-нибудь в округе не веселились, – веселились, что называется, напропалую, до утра, до новой ночи и опять до утра. Как хороший танцор и изящный кавалер со столичным лоском, Рафал пользовался большим успехом. Он не упускал случая поухаживать, ища невесту с богатым приданым. Перебирал, раздумывал, а пока что веселился как никогда.

Трепка очень его полюбил. Весной, летом и под осень он понемногу сдавал ему хозяйство в Стоклосах, а сам все больше и больше зарывался в книги. Охота, лечение крестьян и скота, хождение по хатам являлись его любимым времяпрепровождением. Молодой Цедро зиму провел с отцом и сестрой во Львове, где панна Мэри впервые выезжала в свет. Трепка немало отпустил колких шуточек по поводу Львовских зимних балов, хотя в глубине души был рад, что его молодой друг не торчит в Вене. Однако осенью тысяча восемьсот пятого года Кшиштоф, покорный воле отца, снова отправился в придунайскую столицу. Трепка и Ольбромский в ту осень проводили дни верхом, с борзыми, а по вечерам играли в шахматы или читали.

Трепка оказывал на товарища большое влияние. В его разговорах и смехе, в издевках и язвительных остротах всегда заключалось особое жало. Чтобы не чувствовать уколов, Рафал стал вдумываться в мысли старого чудака, и чем больше он вникал в них, тем большее находил удовлетворение. Трепка был милым и в высшей степени интересным человеком. С ним можно было побеседовать о чем угодно: от таких замысловатых предметов, которые и умом-то трудно было постичь, до сущих пустяков, и даже коснуться клубнички. Большой дока он был по части разговоров. Он умел так осветить предмет и всякое житейское дело, что они начинали представляться совсем иными, а уж остер был так, что, даже сталкиваясь с ним постоянно, трудно было его раскусить.

После долгого ненастья как-то в конце октября выдался денек потеплее. Осенний туман расстилался над полями и увядшими уже лиственными лесами. Дороги так развезло, что только верхом, и то на хорошей лошади, можно было пробраться по непролазной грязи. Рафал и Трепка, оба в высоких сапогах, с ног до головы забрызганные грязью, ехали ранним утром верхом, намереваясь пустить борзых, если окажется, что расположенные повыше поля пообсохли Они думали доехать до большой дороги, ведшей к Тарнову, а оттуда по проселку через буковые леса выехать на эти поля. Малоезжая глинистая дорога в лесу была потверже, но зато скользко там было, как на льду.

Жалкая холодная травка ярко зеленела под темными деревьями. Листья на буках, на дубах и кленах уже потемнели, намокли, пропитались гнилью и теперь никли бессильно и вяло. Когда ветер дул с полей, он увлекал за собою больные листья, окрашенные уже желтым цветом смерти или чуть тронутые серой краской увяданья. На земле под копытами лошадей шуршали давно опавшие листья. Весь лес был полон тревогой прощанья и тоскою разлуки.

Трепка ехал впереди и напевал про себя свой единственный любимый старинный романс:

Поделиться с друзьями: