Перебои в смерти
Шрифт:
Секретарша, войдя в кабинет генерального директора телеканала, обнаружила на столе конверт. Необычного лиловатого цвета, плотной шероховатой бумаги, имитирующей фактуру ткани. Старинного вида и словно бы уже побывавший в употреблении. И не значилось на нем ни адреса отправителя, что, впрочем, иногда случается, ни адреса получателя, чего не бывает никогда, и лежал он на столе в запертом на ключ и открытом минуту назад кабинете, куда ночью никто не мог войти. Повертев конверт в руках и удостоверившись, что и на оборотной его стороне нет ни слова, секретарша почувствовала, что думает, сознавая полнейшую абсурдность и чувства этого, и самой думы, что в тот момент, когда она вставляла ключ в замочную скважину и поворачивала его там, конверта на столе еще не было. Что за чушь такая, пробормотала она, должно быть, вчера я его просто не заметила. Потом обвела глазами кабинет, убедилась, что все на месте, и удалилась к себе. В качестве доверенной секретарши она могла бы воспользоваться своим правом и вскрыть этот или любой другой конверт, тем более что на нем не было строгих предуведомлений вроде «конфиденциально», «в собственные руки», «лично», однако делать этого не стала, причем сама не смогла бы сказать, почему. Дважды она вставала со своего рабочего кресла и приоткрывала дверь в кабинет. Конверт лежал на прежнем месте. Так и спятить недолго, подумала она, хоть бы уж пришел наконец и разобрался, что к чему. Имелся в виду ее шеф, генеральный директор телеканала, в этот день почему-то задерживавшийся. В четверть одиннадцатого он наконец появился. Будучи человеком немногословным, поздоровался и немедленно прошел к себе в кабинет, куда ей полагалось входить лишь пять минут спустя — предполагалось, что за это время он успеет снять пиджак и закурить первую за день сигарету. Но когда через пять минут секретарша переступила порог, директор был по-прежнему в пиджаке и не курил. Обеими руками он держал лист бумаги такого же цвета, как конверт, и руки его дрожали. Обернулся к вошедшей, но словно бы не узнал ее. Потом ладонью вперед вытянул руку, как бы преграждая ей путь, и — вот уж точно — не своим голосом произнес: Выйдите сейчас же, дверь закройте и никого ко мне не пускать, вам ясно — никого, кто бы ни был. Обескураженная секретарша хотела было спросить, что случилось, но он не дал ей рта раскрыть яростным: Вы что — оглохли, — и сорвался на крик: Выйдите, я сказал, вон отсюда. Бедная женщина ретировалась со слезами на глазах, ибо не привыкла, чтобы с нею так разговаривали: у генерального, как у каждого из нас, есть свои недостатки, но в сущности он — человек воспитанный и раньше не имел привычки орать на секретарш. Не иначе, как там что-нибудь такое в письме, думала она, отыскивая платок, чтобы вытереть слезы. И не ошиблась. Если бы ей хватило смелости вновь заглянуть в кабинет, она увидела бы, как ее шеф в полнейшей растерянности мечется из угла в угол, являя собою образ человека, который не знает, что делать, но ясно сознает, что, кроме него, сделать это больше некому. Вот он взглянул на часы, потом — на листок, пробормотал чуть слышно, словно по секрету: Еще есть время, еще есть время, — потом опустился в кресло и перечел таинственное письмо и при этом машинально поглаживал себя ладонью по макушке, как бы желая удостовериться, что голова еще на плечах, а не потеряна от страха, сводившего ему все нутро. Дочитал, уставился невидящими глазами в пространство, подумал: Я должен поговорить с кем-нибудь, — а потом ухватился за спасительную мысль о том, что все это, быть может, всего лишь шутка, дурного вкуса и тона шутка какого-нибудь раздосадованного телезрителя, наделенного вдобавок язвительным воображением — ответственному ли руководителю канала не знать, что не все в его департаменте гладко: Но обычно, когда хотят излить злобу, пишут не мне. И эта мысль, естественно, побудила его нажать клавишу селектора и спросить — давно уже надо было это сделать, — кто принес письмо. Не знаю, господин директор, когда я пришла и, как всегда, отперла дверь вашего кабинета, письмо уже лежало на столе. Но ведь это невозможно, ночью сюда никто не мог войти. Тем не менее это так. Как вы можете это объяснить. Меня не спрашивайте, господин директор, я попыталась рассказать, как было дело, но вы мне рта не дали раскрыть. Признаюсь, что был излишне резок, извините. Ничего, господин директор, но мне было очень больно. Сказал бы я вам, что содержится в этом письме — узнали бы тогда, что такое «больно», вновь вспылил директор. И дал отбой. Вновь взглянул на часы и сказал себе: Это — единственный выход, другого не вижу, такие решения — не в моей компетенции. Открыл справочник, нашел нужный номер, набрал, и большого, надо сказать, труда стоило унять дрожь в руках и еще большего — чтобы в ответ на: Слушаю, — недрогнувшим голосом произнести: Говорит директор телеканала, генеральный директор, пожалуйста, соедините меня с премьер-министром. Здравствуйте, это начальник секретариата, рад вас слышать, чем могу быть полезен. Передайте господину премьеру, что я прошу как можно скорее принять меня по важнейшему и безотлагательному делу. Не могли бы вы сообщить мне, в чем оно заключается, чтобы я изложил его господину премьер-министру. Очень сожалею, но это невозможно: дело не только чрезвычайной спешности и серьезности, но и сугубой секретности. Ну, хотя бы в самых общих чертах. Извольте: в моем распоряжении, перед моими глазами, которые когда-нибудь закроются навсегда, имеется документ государственной важности, и если этого недостаточно, чтобы вы незамедлительно доложили обо мне премьер-министру, где бы он ни находился, то я очень опасаюсь за вашу будущность — и в личном плане, и в политическом. Неужели до того серьезно. Скажу вам лишь одно — вы понесете суровую ответственность за каждый миг промедления. Что ж, я постараюсь, но господин премьер-министр очень загружен. Так разгрузите его, если хотите получить награду. Иду. Жду. Позвольте последний вопрос. Ну, что же вам еще. Почему вы упомянули глаза, которые когда-нибудь закроются навсегда, ведь это раньше так было. Не знаю, кем вы были раньше, а ныне сделались круглым идиотом, немедленно соедините меня с премьером. Оскорбительная резкость высказывания показывала, до какой степени взвинчен генеральный директор и сколь сильно смятен его дух. Прямо помрачение нашло — он сам не понимает, как можно было обидеть человека всего лишь за абсолютно законный вопрос. Надо будет извиниться, с раскаяньем думает генеральный, завтра он может понадобиться. Голос премьера в телефонной трубке звучал нетерпеливо: Ну, в чем дело, спросил он, проблемы телевидения — не в моей компетенции. Тут дело не в телевидении, господин премьер-министр, дело в том, что я получил письмо. Да мне уж доложили, что у вас какое-то письмо, ну так что же я должен делать. Прочитать его — и больше ничего, все прочее, как вы изволили выразиться, — не в моей компетенции. Вы, я вижу, сильно взволнованы. Взволнован — это не то слово. Ну, и что же говорится в этом вашем таинственном письме. По телефону сказать не могу. Линия защищена от прослушивания. И тем не менее — не
Начальник секретариата встретил его у дверей, поздоровался подчеркнуто сухо и сказал: Я провожу вас к господину премьер-министру. Одну минуту, прежде всего я хочу извиниться, если кто и вел себя в нашем разговоре как круглый идиот, то не вы, а я. Вероятней всего, не вы и не я, улыбнулся тот. Если бы вы только знали, что у меня в кармане, то поняли бы мое состояние. Не беспокойтесь: в части, касающейся меня, ваши извинения приняты. Благодарю вас, в любом случае через несколько часов эта бомба рванет. Надеюсь, громыхнет не слишком сильно. Громче громов, ослепительней всех молний, вместе взятых. Вы меня сбили с толку. Уверен, что буду прощен и за это. Ну пойдемте, премьер вас ждет. Они прошли комнату, которая в былые времена называлась, наверно, передней, и через минуту директор предстал перед очами улыбающегося премьер-министра: Что ж, поглядим, что за вопрос жизни и смерти привел вас ко мне. Поверьте, никогда еще ваши уста не изрекали истины более неоспоримой. Генеральный извлек из кармана письмо и положил его на стол. Получатель не указан, удивился премьер. Ни получатель, ни отправитель, такое впечатление, будто это письмо адресовано нам всем. Анонимное. Нет, оно подписано, однако, ради бога, прочтите, прочтите. Конверт был неторопливо вскрыт, листок — извлечен, но, окинув глазами первые же строчки, премьер вскинул голову: Это что — шутка. И в самом деле напоминает шутку, но я так не считаю: письмо оказалось у меня на столе, и никто не может сказать, как оно туда попало. Не думаю, что это — достаточное основание верить тому, что там написано. Читайте, читайте дальше. Дойдя до конца послания, премьер, медленно шевеля губами, беззвучно вымолвил слово, а верней — имя, которым оно было подписано. Положил листок на стол, пристально взглянул на генерального и сказал: Ну предположим, это шутка. Нет, не шутка. Я тоже так думаю, а говоря «предположим», имею в виду, что в скором времени мы все узнаем точно. Через двенадцать часов, ибо сейчас ровно полдень. Если обещанное в письме сбудется и если мы не успеем предупредить граждан, произойдет то же, что и в новогоднюю ночь, но только — наоборот. Даже если успеем предупредить, эффект будет такой же. Обратный. Обратный, но такой же. Совершенно верно, а если мы их предупредим, а потом выяснится, что это — розыгрыш, люди напрасно пострадают, хотя, конечно, еще большой вопрос, пострадают ли и напрасно ли пострадают. Но ведь вы сами сказали, что не верите в то, что это — шутка. Нет, не верю. Так как же нам поступить — предупреждать или нет. В том-то и вопрос, мой дорогой генеральный директор, и он должен быть обдуман и осмыслен всесторонне. Вам решать, господин премьер-министр. Да уж, конечно мне: я могу даже разорвать это письмецо на тысячу клочков и подождать, что будет. Не верю, что вы так поступите. И правильно делаете, а поскольку надо принимать решение, мало просто сказать, что население должно быть предупреждено, — надо еще знать, каким образом. Для этого, господин премьер-министр, и существуют средства массовой информации — у нас есть газеты, радио, телевидение. И по вашему мнению, следует обнародовать это письмецо, присовокупив к нему заявление правительства с призывом к спокойствию и кое-какими советами насчет того, как вести себя в возникших чрезвычайных обстоятельствах. Вы сформулировали идею гораздо лучше, чем это сделал бы я. Благодарю за лестный отзыв, но теперь прошу вас поднапрячься и представить себе, что произойдет, если мы будем действовать таким образом. Не понимаю. Я ждал большего от генерального директора национальной телекомпании. Если так, мне очень жаль, что оказался не на должной высоте. Да нет же, просто вы малость ошарашены свалившейся на вас ответственностью. А вы — нет. И я тоже, но ошарашен — не значит оцепенел. Тем лучше для страны. Еще раз благодарю вас, нам с вами не часто приходилось беседовать, обычно я разговариваю о телевидении с министром социального обеспечения, но теперь я пришел к выводу, что настало время сделать вас фигурой общенационального масштаба. Вот теперь, господин премьер, я и вовсе ничего не понимаю. Все очень просто, а дело останется между нами, строго между нами, до девяти вечера, когда очередной выпуск новостей откроется правительственным заявлением, где будет рассказано о том, что случится в полночь, и — зачитаны выдержки из этого самого письма, а сделает это генеральный директор канала, во-первых, потому, что он, хоть не адресат, так получатель, а во-вторых, вы — человек, которому я доверяю и поручаю довести до конца миссию, выпавшую нам с вами на долю по воле, пусть и невысказанной прямо, дамы, подписавшей это письмо. Диктор справился бы лучше. Нужен не диктор, а директор и притом — генеральный. Ну, если таково ваше желание, почту за честь выполнить его. Только вы да я знаем, что произойдет сегодня в полночь, и будем хранить эту тайну до того часа, когда страна получит эту информацию, если же согласиться на ваше предложение и предать ее огласке немедленно, то нам грозят двенадцать часов смятения, паники, массового психоза и бог знает чего еще, а потому, раз уж нам — я имею в виду власти — не дано избежать всех этих неприятных последствий, то следует хотя бы сократить срок до трех часов, и дальнейшее уже никак от нас не зависит: будут слезы, отчаянье, плохо скрытое облегчение и прочее. Что ж, мне кажется, это удачная мысль. Тем более что ничего другого в голову не приходит. Премьер снова взял листок, скользнул по нему глазами, не читая, и сказал так: Забавно, первая буква подписи должна быть заглавной, а тут — строчная. Я сам удивился: писать имя с маленькой — странно. Скажите лучше, есть ли вообще что-нибудь не странное во всей этой истории. Нету. А кстати, вы сможете сделать фотокопию. Я не специалист, но раза два делал. Превосходно. Премьер спрятал листок и конверт в папку с документами, вызвал начальника секретариата и приказал немедленно очистить от посторонних комнату, где стоит копировальный аппарат. Но ведь там сидят сотрудники. Пусть перейдут в другие кабинеты, подождут в коридоре или покурят на лестнице, нам нужно не больше трех минут, не так ли. Даже меньше. Я бы мог снять копию так, что никто из посторонних не заметил бы, если дело в этом, предложил начальник. Дело действительно в этом, но на сей раз займусь им лично я, при технической, так сказать, поддержке генерального директора, здесь присутствующего. Слушаюсь, господин премьер-министр, сейчас же распоряжусь, чтобы все покинули помещение, где стоит аппарат. Начальник вернулся через минуту и доложил, что комната пуста: Я с вашего разрешения буду у себя в кабинете. Рад, что мне не пришлось просить вас об этом, и, пожалуйста, не сочтите за недоверие всю эту таинственность, вы сегодня же узнаете причину стольких предосторожностей, причем — не от меня. Разумеется, господин премьер-министр, я никогда не позволил бы себе усомниться в основательности причин, побуждающих вас к скрытности. Когда начальник секретариата удалился, премьер взял папку и сказал: Пойдемте. Комната и в самом деле была пуста. Минуты не прошло, как копия была готова — буква в букву, слово в слово, и все же это было не то же самое: утеряв свою тревожную лиловатость, превратилось оно в послание банальное и заурядное и словно бы содержало в себе пожелания успеха в работе и большого счастья в личной жизни. Премьер протянул копию директору: Возьмите, а оригинал останется у меня. А заявление правительства. Присядьте, я его накатаю в одно мгновенье, это очень просто: дорогие соотечественники, правительство страны считает своим долгом сообщить вам о полученном сегодня письме, о документе, значение и важность которого переоценить нельзя, и, хотя в настоящее время мы и не имеем возможности гарантировать его подлинность, допускаем все же, до поры не раскрывая вам его содержание, возможность того, что возвещенное им не произойдет, а потому во имя того, чтобы наш народ не был захвачен врасплох в ситуации, чреватой напряженностью и более чем вероятными кризисами разнообразного характера, намереваемся без промедления предать вышеупомянутое письмо гласности, чем по поручению правительства займется генеральный директор национального телеканала, и в заключение еще несколько слов: нет необходимости заверять вас, дорогие наши сограждане, что правительство останется на страже интересов народа, которому, быть может, суждено пережить самые трудные часы с той поры, как он осознал себя таковым и обрел свою государственность, а потому мы призываем вас всех соблюдать спокойствие и выдержку, высокие образцы которых вы проявляли в ходе череды испытаний, выпавших на нашу долю в начале года, и вместе с тем выражаем уверенность, что благоприятное развитие событий вернет нам столь заслуживаемые нами мир и счастье, которые мы вкушали прежде, а также хотели бы напомнить вам, что наша сила — в единстве, вот наш девиз, сплотимся — и грядущее будет принадлежать нам, готово, как видите, это минутное дело, правительственные заявления не требуют игры воображения, можно даже сказать, что сочиняются они сами собой, перепишите это, сделайте копию, держите вместе с письмом при себе до девяти часов, и смотрите, чтобы эти бумажки ни на миг не разлучались. Будьте покойны, господин премьер-министр, я полностью сознаю свою ответственность и уверен, что не подведу. Ну и прекрасно, больше вас не задерживаю. Позвольте, прежде чем уйти, задать вам еще два вопроса. Прошу. Вы только что сказали, что до девяти вечера только два человека будут знать суть дела. Ну да, вы да я, и никто больше, даже из правительства. А король, не сочтите за, извините, что лезу не в свое дело. Его величество все узнает в свое время, как и все прочие, в том случае, конечно, если смотрит телевизор. Полагаю, он будет не в восторге от того, что его не уведомили раньше. Не тревожьтесь, первейшая добродетель монарха — само собой, я имею в виду монарха конституционного — это высочайшая степень понятливости. А-а. Ну-с, каков же второй вопрос. Да это не вполне вопрос. И все же. Меня, понимаете ли, очень удивляет ваше хладнокровие, господин премьер-министр, ведь то, что случится со страной в полночь, — это катастрофа, катаклизм, какого еще не бывало, едва ли не конец света, а, глядя на вас, можно подумать, вы заняты рутинными делами, спокойно отдаете распоряжения, а недавно мне даже показалось — вы улыбнулись. Я уверен, дорогой мой и генеральный директор, что и вы бы заулыбались, узнав, от какого неимоверного количества проблем избавляет меня это письмецо, они решатся сами собой, без малейшего моего вмешательства, а теперь позвольте мне вернуться к работе, надо предупредить министра внутренних дел, чтобы полиция была начеку, а для этого следует изобрести какой-нибудь предлог — ну, скажем, попытка насильственного свержения существующего строя — наш главный правоохранитель, к счастью, не из тех, кто теряет время на раздумья: он предпочитает действовать, хотите осчастливить его — дайте ему задание. Господин премьер-министр, позвольте заверить вас, что я считаю высокой честью оказаться в эти судьбоносные часы рядом с вами. Приятно слышать такое, но можете быть совершенно уверены, что перемените свое мнение, если хоть одно слово — безразлично, мое или ваше — из тех, что прозвучали в этом кабинете, выйдет за пределы его стен. Понимаю. Как конституционный монарх. Да, господин премьер-министр.
В половине девятого генеральный директор вызвал к себе редактора новостной программы и сообщил ему, что сегодняшний выпуск откроется правительственным заявлением, которое, как всегда, будет читать диктор, а уж после этого он сам, генеральный, огласит в виде дополнения некий документ. Если все это показалось выпускающему чем-то необычным, ненормальным и странным, то виду он не подал, а лишь попросил вручить ему оба документа с тем, чтобы можно было прокатить их через телесуфлер — хитроумное устройство, позволяющее создать видимость того, что человек с экрана обращается прямо и непосредственно к каждому из зрителей персонально. Генеральный ответил на это, что в данном случае телесуфлер использован быть не может: Читать будем по старинке, сказал он и добавил, что войдет в студию ровно без пяти девять и передаст заявление диктору, который должен быть проинструктирован, что открыть папку с этим документом сможет лишь перед самым началом чтения. Выпускающий счел, что теперь настало время выказать хоть какую-нибудь заинтересованность, и спросил: Неужели — так важно. Через полчаса узнаете. Так, ну а государственный флаг надо будет укрепить за вашим креслом. Нет-нет, никаких флагов, я же не глава кабинета и даже не министр. И не король, льстиво подхватил выпускающий, тоном своим давая понять, что: нет, как раз король — король отечественного телевидения. Генеральный пропустил это мимо ушей: Можете идти, через двадцать минут я буду в студии. Мы не успеем наложить грим. И не надо: чтение будет недолгим, а зрителям, уверяю вас, найдется о чем подумать помимо того, напудрили меня или нет. Как скажете. Но в любом случае скажите операторам, чтобы правильно поставили свет: не хотелось бы предстать на экране ожившим мертвецом — и сегодня меньше, чем когда бы то ни было еще. И в двадцать пятьдесят пять директор вошел в студию, передал диктору папку и сел на предназначенное ему место. Весть о том, что готовится нечто из ряда вон, вмиг облетела телецентр, и потому в аппаратную набилось гораздо больше народу, чем обычно. Режиссер установил тишину. Ровно в двадцать один под характерную музыку на экране появилась заставка, предваряющая выпуск новостей, — стремительная череда кадров, призванная внушить зрителям, что этот круглосуточный телеканал, как древле — божество, пребывает одновременно повсюду и отовсюду шлет вести. В тот самый миг, когда диктор дочитал правительственное сообщение, режиссер переключил изображение на камеру номер два, и на экране возник генеральный директор. Было видно, что он сильно волнуется, и слышно, что в горле у него — комок. Прокашлявшись, чтобы прочистить голос, он начал читать: Глубокоуважаемый господин директор, настоящим довожу до сведения всех заинтересованных лиц, что сегодня с нуля часов люди вновь будут умирать, как это велось без сколько-нибудь заметных возражений от начала времен до тридцать первого декабря прошлого года, и считаю нужным объяснить, что, приостановив на время свою деятельность, отложив в сторонку тот эмблематический сельскохозяйственный инструмент, что был мне в давние дни вложен в руку неуемным воображением живописцев и граверов, я ставила своей целью показать роду человеческому, столь ненавидящему меня, что значит — жить всегда, то есть вечно, хотя скажу вам по секрету, глубокоуважаемый господин директор, разница между двумя этими определениями мне неведома, и, по моему разумению, они означают совершенно одно и то же, а по истечении шестимесячного срока, с полным правом заслуживающего названия «испытательный», и приняв во внимание плачевные результаты этого эксперимента, как с точки зрения морали, то есть в аспекте философском, так и с точки зрения прагматики, то есть в аспекте социальном, я сочла за благо для семей и для общества во всей его совокупности признаться публично в совершенной мною ошибке и объявить о немедленном возвращении к нормальной, бесперебойной деятельности, а это будет значить для всех тех, кто должен был бы умереть, но продолжает, даже лишась здоровья, свое пребывание на этом свете, что свеча их жизни погаснет в тот самый миг, как стихнет в воздухе последний удар колокола, возвещающий полночь, причем слово «колокол» употреблено здесь исключительно в смысле символическом, поскольку, я надеюсь, никому не придет в голову идиотская идея подвязывать язык церковному колоколу или портить механизм курантов в рассуждении таким способом задержать ход времени и воспрепятствовать моему твердому намерению, каковое заключается в возвращении высшего страха в сердца людей большая часть тех, кто толпился в студии и аппаратной, уже выметнулись оттуда, а оставшиеся тихо переговаривались друг с другом, создавая слитный гул, прекратить который режиссер, сам пораженный до глубины души, позабыл, хотя имелось у него некое яростное движение руки, унимавшее любой шум в иных, менее драматических обстоятельствах а потому смиритесь и мрите без возражений и споров, ибо ни к чему они не приведут и ничем не помогут, однако же есть пункт, где я считаю себя обязанной повиниться: речь идет о несправедливом и жестоком обыкновении лишать людей жизни внезапно, не говоря, так сказать, худого слова, без предупреждения, не крикнув «поберегись», и признаюсь, что это — сущее и неоправданное зверство: сколько раз я даже не давала людям времени хотя бы составить завещание, хотя справедливости ради замечу, что обычно высылала вперед болезни, хвори и недуги, обладающие, впрочем, некой забавной особенностью — люди всегда надеются избавиться от них, так что лишь с большим опозданием постигают, что эта болезнь — последняя, а теперь все будет не так, и отныне каждый получит предуведомление и неделю срока, чтобы привести в порядок остаток своей земной жизни, написать завещание, проститься с близкими, попросить у них прощения за когда-либо содеянное зло, восстановить прерванные двадцать лет назад отношения с двоюродным, например, братом, и в заключение, глубокоуважаемый господин генеральный директор, мне остается лишь попросить вас о том, чтобы в каждый дом нашей страны уже сегодня пришло мое собственноручное послание, подписанное именем, под которым я известна всем, с совершенным почтением смерть. Увидев, что его уже нет на мониторе, директор встал с кресла, сложил листок вдвое и спрятал его во внутренний карман. К нему уже направлялся режиссер с искаженным и бледным лицом. Вот, стало быть, как, бормотал он чуть слышно, вот оно, значит, что. Директор молча кивнул и вышел из студии. Он уже не слышал, как лепетал диктор: Вы прослушали, — а потом пошли новости, потерявшие всякое значение, потому что во всей стране никому не было до них никакого дела: в тех семьях, где имелся неизлечимо больной, родственники сходились у его одра, хоть и не могли предупредить его, что он умрет через три часа, не могли сказать, что оставшееся время ему следует употребить на составление завещания или на примирение с двоюродным, например, братом, не могли также продолжать всегдашнюю лицемерную игру, спрашивая его умильным голоском, как он себя нынче чувствует, нет, они будут посматривать на его землистые ввалившиеся щеки, а потом исподтишка — на часы, ожидая, когда минет срок и поезд мира двинется по обычной своей колее в нескончаемое путешествие. Немало было и таких семей, которые уже заплатили маффии, чтобы доставила куда следует полубренные останки их родичей, а теперь, убедившись, что плакали их денежки, и, в лучшем случае смирившись с этим, понимали, что, прояви они побольше милосердия и терпения, глядишь, и тратиться бы не пришлось. На улицах царила растерянность: там и тут виднелись ошеломленные, сбитые с толку и оторопелые люди, не знавшие, куда податься и что делать: одни безутешно рыдали, другие обнимались, словно бы решив начать прощание сейчас же и не сходя с места, третьи спорили, кто виноват — правительство, медицинская наука или папа римский, какой-то скептик утверждал, что не было еще в истории случая, чтобы смерть писала письма, а потому следует немедленно отправить послание на графологическую экспертизу, ибо, горячился он, рука, состоящая из одних лишь костей, не может писать так, как рука полноценная, подлинная, живая, состоящая из мяса, нервов, крови, сухожилий, а если кости не оставляют дактилоскопических отпечатков и, стало быть, не позволят установить автора письма, то анализ днк способен пролить свет на эпистолярный зуд, внезапно обуявший существо, всегда и неизменно хранившее молчание. В этот самый миг премьер говорил по телефону с королем, объясняя ему, по каким именно причинам решил не посвящать его величество в суть дела, а тот отвечал, что, мол, да, что все понимает, а премьер сказал, что глубоко скорбит по поводу прискорбной развязки, имеющей наступить в полночь с последним ударом колокола, на что король пожал плечами в том смысле, что, мол, чем так жить, лучше уж вообще не жить, да и потом — сегодня ты, завтра я, тем более что наследный принц уже обнаруживает признаки нетерпения, осведомляясь, когда же придет его черед стать конституционным монархом. Завершив этот задушевный разговор, проникнутый непривычной искренностью, премьер приказал начальнику секретариата созвать всех членов кабинета на срочное совещание. Чтобы через сорок пять минут, ровно в десять, все были в сборе, надо обсудить и принять необходимые меры к тому, чтобы минимизировать всякого рода беспорядки и смуты, которые в ближайшие дни совершенно неизбежно породит изменившаяся ситуация. Вы имеете в виду количество покойников, коих надо будет в кратчайшие сроки вывезти. Да это-то что, мой дорогой, с проблемами такого рода справятся похоронные бюро, для них-то кризис кончился, они должны быть на седьмом небе от счастья, подсчитывая грядущие барыши, вот и пусть хоронят покойников, то есть занимаются своим прямым делом, а нам с вами придется озаботиться живыми — к примеру, собирать команды психологов, чтобы помогали людям справиться с травмой: легко ли вновь свыкнуться с неизбежностью смерти, когда они были убеждены в вечной жизни. Да, я и сам об этом думал, должно быть, это тяжко. Не теряйте времени, зовите министров, пусть прихватят с собой статс-секретарей, я жду их к десяти, без опозданий, будут спрашивать — скажите каждому, что — его первого: они ведь самолюбивы как дети, без леденцов не могут. Зазвонил телефон, и: Ваше превосходительство, сказал министр внутренних дел, меня теребят из всех газет, требуют предоставить им копию письма, оглашенного в вечерних новостях, а мне о нем, к сожалению, ничего не было известно. Сожалеть здесь совершенно не о чем, я взял на себя ответственность за сохранение тайны, ибо в противном случае мы бы получили двенадцать часов бешеной свистопляски, паники и сумятицы. Так что же мне делать. Да ничего не делать — мой аппарат разошлет текст письма во все сми. Отлично. Ровно в десять начнется заседание кабинета, я жду вас вместе с вашими первыми замами. А прочих замов — не надо. Нет, этих оставьте, пусть дом сторожат, недаром говорится: меньше народу — больше кислороду. Слушаю. Прошу не опаздывать, заседание начнется ровно в десять ноль одну. Уверен, мы прибудем первыми. И — медаль на грудь. Какую медаль. Да это я так, к слову, не обращайте внимания.
А представители похоронных бюро, мастера погребения и кремации, специалисты по останкам и праху в этот час тоже собрались на совещание. На беспримерный, небывалый и неслыханный вызов, брошенный их профессиональному сообществу — тысячи людей по всей стране должны были одновременно скончаться и вслед за тем отправиться в последний путь — ответить можно только дружной, ладной, согласованной работой, мобилизацией всех человеческих и технологических ресурсов, сокращением накладных расходов, удешевлением себестоимости продукции и установлением квот пропорционально вкладу каждого из участников, сказал президент ассоциации, сорвав одобрительный аплодисмент. Следует также принять в расчет, что производство гробов, надгробий, памятников, саванов и покровов приостановлено с того дня, как люди перестали умирать, и даже в том весьма и весьма маловероятном случае, если в отдельных и разрозненных мастерских, чьи хозяева оказались чересчур консервативны, еще теплится жизнь, продолжительность ее можно с полным правом уподобить бытию малербова [8] бутона. Поэтическое сравнение, хоть было не слишком кстати, тоже вызвало рукоплескания, а президент продолжал: Но, как бы то ни было, навеки сгинули недавний кошмар, былой постыдный ужас, когда мы погребали собачонок, кошечек и любимых канареек. И попугаев, крикнули из зала. Да, и попугаев, кивнул президент. И тропических рыбок, вспомнил еще кто-то. Ну, это было лишь после того, как разгорелась дискуссия, затеянная духом, витавшим над водой аквариума, отныне и впредь дохлых рыбок будут бросать на съедение кошкам, в подтверждение закона о сохранении материи, выведенного господином лавуазье [9] . Узнать, до каких глубин простирается почерпнутая из календарей эрудиция похоронных агентов, не удалось, потому что один из них, озаботившись быстротекущим временем — двадцать два сорок пять — поднял руку и предложил немедленно позвонить в ассоциацию гробовщиков и спросить, как у них там обстоит дело: Нам же надо знать, на что мы можем рассчитывать завтра. Как и следовало ожидать, овацией встретили и эту идею, но президент, раздосадованный тем, что не он выдвинул ее, заметил: Скорей всего, в этот час никого в мастерских уже нет, на что получил ответ: А я полагаю, господин президент, что причины, приведшие нас сюда, заставили собраться и гробовщиков. Так оно и вышло. Из штаб-квартиры соответствующей корпорации сообщили, что оповестили своих членов немедленно по зачтении знаменитого письма и обратили их внимание на необходимость в кратчайшие сроки возобновить выпуск, так сказать, траурной тары и что в соответствии с поступающими сведениями многие предприятия не только призвали назад своих работников, но и полным ходом, в три смены ведут работу. Это, конечно, нарушает трудовое законодательство, заметил представитель, но, поскольку ситуация — чрезвычайная, наши юристы уверены, что правительство не только закроет глаза, но и будет благодарно за такую оперативность, однако мы не можем гарантировать, что наши изделия — особенно на этом первом этапе — будут отличаться тем же высочайшим качеством исполнения и отделки, к которому мы приучили наших клиентов: полировку, лак и рельефное распятие на крышке придется отложить до лучших времен, когда срочность начнет несколько снижаться, но в любом случае мы сознаем свою ответственность и понимаем, сколь важна наша роль в этом процессе. Тут снова раздались еще более бурные аплодисменты представителей похоронных бюро, и теперь уж им и в самом деле было с чем поздравить друг друга: ни один покойник не останется без погребения, ни один счет — без погашения. А могильщики, осведомился кто-то. Могильщики сделают то, что им скажут, раздраженно бросил президент. Он немного ошибся. Последовал еще один телефонный звонок, и оказалось, что могильщики требуют значительной надбавки к жалованью и тройной оплаты сверхурочных. Это — не к нам, это пусть у муниципалитета голова болит, сказал президент. А что, если придем на кладбище, а там нет никого, и некому могилу копать, спросил секретарь. Разгорелась острая дискуссия. В двадцать три пятнадцать у президента случился инфаркт миокарда, от которого спустя три четверти часа, когда смолк отзвук последнего, двенадцатого, удара колокола, он и умер.
8
Имеется в виду стихотворение французского классициста Франсуа де Малерба (1555–1628) «На смерть дочери Дюперье»: «Увы, все лучшее испепеляют грозы, Куда ни посмотрю, И роза нежная жила не дольше розы — Всего одну зарю» (перевод М. Квятковской).
9
Антуан-Лоран Лавуазье (1743–1794) — французский химик, открывший, помимо прочего, закон сохранения вещества.
Зто было почище всякой гекатомбы. В продолжение шести месяцев — ровно столько длилось одностороннее перемирие, объявленное смертью, — собралось в никогда прежде не виданную очередь шестьдесят, а если точней, то — шестьдесят две тысячи пятьсот восемьдесят человек, одновременно и в одно мгновение обретших вечный покой по воле некой смертоносной силы, сравнимой лишь с палаческими деяниями самих людей. И кстати, нельзя отказать себе в удовольствии напомнить, что смерть — сама по себе, одна, без посторонней помощи — всегда убивает гораздо меньше, нежели человек. Наверняка кто-то не в меру пытливый уже спрашивает, как это умудрились мы установить с такой точностью — шестьдесят две тысячи пятьсот восемьдесят — число тех, кто смежил вежды навсегда. Да проще простого. Поскольку население страны, где все это происходит, составляет примерно десять миллионов человек, два начальных арифметических действия — умножение и деление — вкупе с тщательным размышлением над промежуточными среднемесячными и годовыми пропорциями позволяет нам получить узкую численную ленту, на которой указанное количество представляется нам средневзвешенным и подходящим, а употребляя слово «подходящий», мы имеем в виду, что с тем же успехом могли бы получить значения, равные шестидесяти двум тысячам пятистам семидесяти девяти или шестидесяти двум тысячам пятистам восьмидесяти одному, если бы кончина президента ассоциации похоронных агентств, случившаяся внезапно и в последний момент, не внесла в стройный порядок наших вычислений известный разброд. Тем не менее мы продолжаем пребывать в совершеннейшей уверенности относительно того, что статистика захоронений, начатая уже ранним утром следующего дня, подтвердит правильность наших расчетов. Кто-то иной, не менее дотошный и неугомонный, из тех, кого хлебом не корми, а дай перебить плавное течение повествования, уже готов встрять и осведомиться, как медики узнавали, куда именно надлежит им направиться для исполнения своей обязанности, без которой ни один мертвец не будет на законных основаниях признан мертвецом, если даже он со всей несомненностью мертв. Излишне говорить, что в определенных случаях сами родственники усопшего вызывали к нему семейного врача, но, сами понимаете, число таких случаев было поневоле строго ограничено, ибо в задачу входило направить по официальному руслу аномальную ситуацию, дабы не подтвердилась в очередной раз справедливость речения «пришла беда, отворяй ворота», что применительно к данному случаю означает: мало того, что в доме скоропостижная смерть, так еще и разлагающийся труп. Тут-то, впрочем, и выяснилось, что премьер-министр не по стечению счастливых случайностей занял свой высокий пост, и что, как неустанно твердит не дающая осечки, не в бровь, а в глаз бьющая народная мудрость, каждый народ достоин своего правительства, но при этом должно заметить, чтобы окончательно разъяснить вопрос, что если справедлива истина «премьер премьеру рознь», то не менее справедливо и то, что народы не все одинаковы. Короче говоря, смотря по обстоятельствам. Обстоятельства же оказались таковы, что любой наблюдатель, даже и не склонный к беспристрастной взвешенности суждений, ни на миг не замялся бы, заявляя, что правительство оказалось на высоте положения — трудного и тяжкого. Все мы помним, как в первые, блаженные дни, когда народ в невинности своей упивался нежданно свалившимся на нас бессмертием, оказавшимся столь мимолетным, некая недавно овдовевшая дама решила отметить новое это счастье и выставить на украшенный цветами балкон своей столовой, выходящий на улицу, государственный флаг. Не позабылось, вероятно, и то, как в течение двух суток знаменное поветрие, подобно эпидемии, охватило всю страну со скоростью огонька, бегущего по бикфордову шнуру. По прошествии же семи месяцев постоянных и горчайших разочарований лишь кое-где виднелись флаги, да и те — низведенные до статуса убогого тряпья, обесцвеченные солнцем, вылинявшие от дождей, с неузнаваемо и непоправимо расплывшимися гербами. Доказывая, что не вовсе утратило восхитительный дар предвидения, правительство вместе с другими неотложными мерами, имевшими целью смягчить побочный эффект от нежданного возвращения смерти, установило, что отныне государственный флаг будет означать, что вот здесь где-нибудь скажем, на третьем этаже, слева лежит и ждет своей очереди покойник. И семьи, раненные лезвиями ненавистной парки, посылали кого-нибудь из домашних в лавочку купить символ государственности, вывешивали его из окна и, отгоняя мух с чела усопшего, принимались ждать врача, который засвидетельствует смерть. Следует признать, что идея была не только здрава и разумна, но и в высшей степени изящна. Врачам — городским ли, сельским — оставалось лишь кружить по улицам на машине, на велосипеде, на своих двоих, чтобы, чуть заметив флаг, входить в отмеченное им жилище и, невооруженным глазом произведя беглый — ибо всякое инструментальное исследование было невозможно из-за крайней спешки — осмотр, оставлять подписанный документ, призванный успокоить похоронное агентство на предмет
специфической природы этого сырья, то есть, иными словами, гарантировать, что в объятом скорбью доме им не подсунут кролика под котика, а кошку, соответственно, не выдадут за кролика. Читатель, верно, уж и сам догадался, что подобное использование государственного флага имело двойную цель и соответственно приносило двойную пользу. Если поначалу оно сияло путеводной звездой врачам, то затем наподобие маячных огней повело к цели, так сказать, упаковщиков. Если говорить о крупных городах и прежде всего — о столице, непомерно большой для такой маленькой страны, то разделение пространства на некие делянки, позволявшие установить квоты пропорционально долевому участию, то есть понять, по остроумному выражению безвременно скончавшегося президента ассоциации похоронных бюро, кому какой ломоть пирога причитается, неимоверно облегчало труд перевозчиков человечьего груза к месту назначения. Другим следствием вывешивания флагов — следствием неожиданным и непредвиденным, но ясно показывающим, до какой степени заблуждения способны дойти мы, культивируя скептицизм, возведенный в систему, — стал почтительный жест кое-кого из добрых граждан, приверженных наиболее глубоко укоренившимся стереотипам изысканно-светского поведения, а потому еще носящих шляпу, которую они снимали, проходя мимо украшенного флагом окна и оставляя присутствующих в недоумении — из уважения ли к покойнику они обнажают голову или приветствуя вечно живой и священный символ державы.Излишне говорить, что спрос на газеты увеличился многократно по сравнению даже с тем временем, когда показалось, что никто больше не умрет. Разумеется, огромное количество людей благодаря телевидению уже узнали о свалившемся им на головы катаклизме, у многих лежал дома покойник, а на балконе реял флаг, но нетрудно догадаться, что одно дело — увидеть на маленьком экране перекошенный волнением лик генерального директора, и совсем другое — эти бьющиеся в конвульсиях, испещренные кричаще-апокалиптическими заголовками газетные листы, которые можно свернуть, положить в карман и дома перечесть с должным вниманием. Вот вам эти немногие и наиболее выразительные примеры: ИЗ РАЯ — В АД, СМЕРТЬ ПРАВИТ БАЛ, НЕДОЛГОЕ БЕССМЕРТИЕ, СНОВА ПРИГОВОРЕНЫ К СМЕРТИ, ШАХ И МАТ, ОБЖАЛОВАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ, В ПОМИЛОВАНИИ ОТКАЗАНО, ВЕРДИКТ НА ЛИЛОВОЙ БУМАГЕ, ШЕСТЬДЕСЯТ ДВЕ ТЫСЯЧИ СМЕРТЕЙ В СЕКУНДУ, СМЕРТЬ АТАКУЕТ В ПОЛНОЧЬ, ОТ СУДЬБЫ НЕ УЙДЕШЬ, ВОЛШЕБНЫЙ СОН СМЕНЯЕТСЯ ТЯЖКИМ КОШМАРОМ, ВОЗВРАЩЕНИЕ К НОРМАЛЬНОЙ СМЕРТИ, ЗА ЧТО НАМ ЭТО и так далее, и тому подобное. Все без исключения печатные издания воспроизвели письмо смерти на первых полосах, но одна газетка, чтобы облегчить чтение, поместило не факсимиле, а набранный четырнадцатым кеглем текст, исправив заодно пунктуацию и синтаксис, заменив строчные буквы на заглавные всюду, где надо, не исключая и подпись, так что смерть сделалась Смертью, причем заметим, что разница эта, неуловимая на слух, в тот же самый день вызвала гневный протест отправительницы, также написанный от руки и на листе такого же лиловатого цвета. По авторитетному мнению лингвиста-консультанта, смерть просто-напросто не владела даже самыми зачаточными навыками письма. Что же до почерка, утверждал он, то почерк до странности неправильный — кажется, что здесь сошлись все существующие, возможные и не вполне, способы начертания букв латинского алфавита, причем создается впечатление, будто каждая из них написана другим человеком, хотя это еще простительно по сравнению с полнейшим хаосом синтаксиса, отсутствием точек, неупотреблением абсолютно необходимых скобок, как попало расставленными запятыми и — это уж просто ни в какие ворота не лезет — намеренным и дьявольски упорным игнорированием заглавных букв, которые, вообразите себе, даже в подписи заменены строчной. Это стыд, восклицал лингвист, это позор, это провокация, и осведомлялся: Если даже смерть, которой в прошлом не раз доставалась бесценная привилегия уводить с собой величайших гениев словесности, пишет таким образом, то разве могут не последовать примеру ее чудовищной безграмотности наши дети, оправдывая свое подражание тем, что смерть, бродя в здешних краях столько времени, просто обязана одинаково хорошо разбираться во всех областях знания. И завершал свою филиппику так: Синтаксические несообразности, которыми изобилует это печально знаменитое письмо, навели бы меня на мысль о том, что перед нами — крупномасштабная провокация самого недостойно-пошлого тона, если бы горестная действительность не доказывала, что ужасная угроза приведена в исполнение. В тот же день, ближе к вечеру, как мы уже мимоходом обмолвились, пришло еще одно письмо от смерти, где в самых энергичных выражениях она требовала опровержения и правильного написания своего имени: Я, уважаемый господин редактор, не Смерть, а просто смерть, Смерть — это такая штука, господа, даже краешек которой вам уразуметь не дано, ибо вы, люди, знаете только маленькую ежедневную смерть, меня, то есть, ту, которая даже в самых жутких бедствиях не способна перегородить течение жизни, не дать ей продолжаться, но когда-нибудь настанет день, и вы узнаете, что такое Смерть с большой буквы, и тогда, если, конечно, успеете, а она позволит, в чем я очень сомневаюсь, поймете истинное различие между относительным и абсолютным, полным и пустым, между «еще есть» и «нет и не будет никогда», а говоря об истинном различии, я имею в виду невыразимое словами сочетание возможного, относительного, абсолютного, полного и пустого, «еще есть», «нет и не будет никогда» — что все это значит, господин редактор, а если сами не знаете, я вам скажу, слушайте: слова страшно подвижны и текучи, и меняются день ото дня, и зыбки, как тени, да они и есть тени, и существуют в той же степени, в какой и не существуют, это мыльные пузыри, еле слышный рокот моря в витой раковине, срубленные стволы, предоставляю вам эти сведения даром, совершенно, то есть безвозмездно, дабы доходчиво объяснить читателям вашей уважаемой газеты все как и почему жизни и смерти, а возвращаясь к цели настоящего письма, написанного, как и то, что было прочитано по телевидению, мною собственноручно, настоятельно прошу вас во исполнение закона о печати поместить опровержение, напечатав его там же и так же, где и как были помещены сведения, содержащие ошибки, допущенные по злому умыслу или небрежности, и особо обращаю ваше, господин редактор, внимание на то, что если настоящее письмо не будет немедленно опубликовано, причем безо всяких купюр, я завтра же направлю вам предварительное предупреждение, от присылки коего собиралась воздерживаться еще на протяжении нескольких лет, а скольких именно, говорить не стану, чтобы не омрачать вам остаток жизни, засим имею честь и прошу обратить внимание на подпись смерть. На следующий же день в сопровождении многословных извинений редактора письмо было опубликовано, да не просто, а в двух видах — воспроизведено факсимильно и напечатано четырнадцатым кеглем. И лишь после того, как газета поступила в продажу, осмелился редактор вылезти из своего на семь замков запертого бункера, где засел с момента получения угрозы. И так силен был страх, что он отказался поместить на страницах своего издания графологическую экспертизу, принесенную ему лично виднейшим специалистом в этой области. Нет уж, спасибо, хватит с меня истории с подписью, предложите свое заключение другой газете, пусть там тоже попляшут, все что угодно, лишь бы не пережить еще раз этот страх, ибо его можно и вовсе не пережить. Графолог отправился по указанному адресу, потом посетил другую редакцию, потом третью и лишь в четвертой, когда он готов уж был отчаяться, сумел всучить свой труд — плод нескольких изнурительно-бессонных ночей. Основательный и содержательный доклад начинался с напоминания о том, что толкование особенностей почерка первоначально было одним из разделов физиогномики, включавшей в себя — сообщаем для сведения незнакомых с этой наукой — мимику, моторику, речь, и в каждой из этих сфер в свое время и в своей стране стяжали себе лавры такие светлые умы, как камилло бальди, иоганн каспар лафатер, эдуард огюст патрис окар, адольф генце, жан-ипполит мишон, уильям тьерри прейер, чезаре ломброзо, жюль крепьё-жамэн, рудольф поп-галь, людвиг клягес, вильгельм гельмут мюллер, элис энскат, роберт хайсс [10] , благодаря усилиям которых графология упрочила свой психологический аспект, обретя амбивалентность прикладной дисциплины и фундаментальной науки, после чего, вывалив целый ворох исторических и иных-прочих сведений, наш графолог с изнурительной дотошностью подверг экспертизе основные характеристики материала subjudice [11] , то есть размер, нажим, наклон, сцепление букв и их взаиморасположение в пространстве текста, подчеркнув еще раз, что целью его исследования не был ни клинический диагноз, ни анализ характера, ни установление профессиональной пригодности испытуемого, все внимание было сосредоточено на криминологическом аспекте, благо явные свидетельства преступного склада личности подвергнутый изучению текст давал на каждом шагу. Несмотря на это, писал он далее с нескрываемым и горьким разочарованием, я оказался перед лицом противоречия не только неразрешимого, но и, опасаюсь, не могущего быть разрешенным в принципе, по определению, ибо, хотя все результаты доскональнейшего графологического анализа, проведенного с полным соблюдением общепринятых методик, указывают, что авторство текстов принадлежит так называемому серийному убийце, параллельно с этим было установлено и подтверждено столь же неопровержимыми доказательствами, нимало не отменяющими предыдущий тезис, следующее обстоятельство: существо, написавшее исследуемые письма, — мертво. Да, так оно и было на самом деле, и самой смерти не оставалось ничего другого, как подтвердить это. Вы правы, господин графолог, высказалась она после прочтения высокоученого доклада. Осталось лишь непонятным, каким это образом смерть, будучи мертвецом и состоя исключительно из костей, способна убивать. Да и письма писать. Тайна, которая раскрыта не будет никогда.
10
Камилло Бальди (1550–1637) — итальянский ученый, один из предтеч графологии. Иоганн Каспар Лафатер (1741–1801) — швейцарский писатель, автор трактата «Физиогномические фрагменты…» (1775–1778). Эдуард Огюст Патрис Окар (1787–1870) — один из первых французских графологов. Адольф Генце (1814–1883) — немецкий графолог. Жан— Ипполит Мишон (1806–1881) — французский графолог. Уильям Тьерри Прейер (1841–1897) — английский физиологи психолог, эмигрировавший впоследствии в Германию. Чезаре Ломброзо (1835–1909) — итальянский судебный психиатр и криминалист, родоначальник антропологического направления (ломброзианства) в криминологии и уголовном праве; выдвинул положение о существовании особого типа человека, предрасположенного к совершению преступлений в силу определенных биологических признаков (антропологических стигматов). Жюль Крепьё-Жамэн (1858–1940) — французский графолог. Рудольф Попгаль (1893–1966) — немецкий невролог и графолог. Людвиг Клягес (1872–1956) — немецкий графолог. Вильгельм Гельмут Мюллер, Элис Энскат, Роберт Хайсс — немецкие графологи середины XX века.
11
Здесь — подлежащего освидетельствованию (лат.).
Занятые рассказом о том, что случилось, когда пробил урочный час тех шестидесяти двух тысяч пятисот восьмидесяти человек, пребывавших в состоянии отложенной смерти, мы отсрочили до лучшего времени — ну, вот и настало оно — совершенно необходимые размышления о том, как отреагировали на перемену ситуации дома призрения, больницы, страховые компании, маффия и церковь — прежде всего католическая, до такой степени главенствовавшая в описываемом нами государстве, что среди граждан его бытовали стойкое убеждение, твердая уверенность: случись иисусу христу повторить от истока до устья свое первое и — насколько нам известно — единственное пока земное бытие, он не выбрал бы себе другой страны для рождения. В приютах блаженного заката — начнем с них — чувства были те самые, какие и ожидались. Если принять во внимание, что бесперебойная ротация питомцев составляла, как исчерпывающе было разъяснено при самом начале этих удивительных событий, непременное условие экономического процветания этих заведений, то возвращение смерти не могло не стать и, разумеется, стало поводом для ликования и новых надежд, окрыливших руководителей. Справившись с первоначальным шоком, который породило оглашенное по телевидению письмо, они принялись немедленно рассчитывать и прикидывать, как теперь пойдет жизнь, и она подтвердила их ожидания. Немало шампанского было выпито в полночь, чтобы отметить уже никем не ожидаемое возвращение к норме, и то, что может показаться стороннему взгляду воплощением безразличия и пренебрежения к чужой жизни, было на самом деле всего лишь естественным чувством облегчения, более чем законной радостью, сравнимой с той, которая вселяется в душу человека, стоящего без ключа у запертой двери и вдруг видящего, как она распахивается перед ним настежь и озаряется светом с той стороны. Люди щепетильные скажут, пожалуй, что можно было бы по крайней мере обойтись без шумного торжества, без хлопанья шампанских пробок и прочих примет разгула, ибо вполне хватило бы, чтоб отметить такое событие, скромного бокала портвейна или мадеры, рюмочки коньяку или ликерцу с кофе, однако мы-то с вами, знающие, как легко обуянный радостью дух рвет удила плоти, понимаем, что извинить такое, может, и нельзя, но простить должно. На следующее утро администрация развила бурную деятельность: родственникам тела усопших — забрать, в комнатах — прибрать и сменить постельное белье, персонал — собрать и объявить ему, что жизнь, слава богу, продолжается, — а уж потом села изучать список ходатайств о помещении в дом престарелых, чтобы из числа претендентов отобрать таких, кто казался наиболее многообещающим. По причинам не вполне схожим, но не менее весомым, расположение духа тех должностных лиц, что крутили маховики лечебных учреждений, также заметно улучшилось за время, протекшее с ночи до утра. Хотя, как уже было вам рассказано ранее, значительную часть неизлечимо больных, чьи недуги достигли крайней и последней стадии, если позволительно, конечно, так говорить о нозологическом [12] состоянии, которому суждено было продолжаться вечно, выписали на попечение родственников, лицемерно приговаривая: Кто ж сумеет обеспечить бедняге лучший уход, — однако очень еще много таких, у кого в наличии не оказалось ни родных, ни денег на обеспечение счастливого заката, вповалку лежали даже уже не в коридорах, что практикуется в сих достославных заведениях спокон веку и до скончания его, но и по всем углам, на чердаках и в подвалах, пребывая в полнейшем забросе и небрежении, ибо зачастую к ним по нескольку дней кряду вообще никто не подходил, причем это нисколько не волновало ни врачей, ни сестер, успокаивавших себя тем, что как бы скверно страдальцам ни приходилось, помереть они все равно не помрут. Теперь, когда они все же благополучно померли, были вывезены и погребены, больничный воздух, обретя свой исконный и неповторимый букет — смесь эфира, йода и карболки, — кристальной свежестью своей сделался подобен атмосфере горных высот. Шампанское, правда, рекой не лилось — лили бальзам на душу счастливые улыбки директоров и главных врачей, а об ординаторах только и можно сказать, что они, как исстари повелось, вновь стали провожать плотоядными взглядами младший медицинский персонал. Словом, все вошло в норму. Что же касается страховых агентств, чтоб не перечить перечню, где они значатся под номером третьим, то о них сказать в сущности и нечего, поскольку они не вполне еще раскумекали, повлияет ли изменившаяся ситуация на те изменения в полисах, о которых мы в свое время и в таких немыслимых подробностях рассказывали, в лучшую сторону или совсем наоборот. Страховщики шагу не ступят, пока не будут совершенно убеждены, что впереди — твердая почва, а уж когда все-таки шагнут, тут же и тотчас бросят в нее новые семена, то бишь контракты, новая форма коих будет наилучшим образом отвечать их насущным интересам. А поскольку будущее принадлежит богу, и не ведает никто из нас, что день грядущий нам припас, они, страховщики то есть, будут по-прежнему числить в мертвых всех застрахованных, достигших восьмидесяти лет, ибо они-то и есть та самая синица в руке, и осталось теперь только найти способ уловить журавля в небе. Кое-кто из этих мастаков, пользуясь смятением, царящим в государстве, как никогда прежде застрявшим между молотом и наковальней, сциллой и харибдой, огнем и полымем, ну, и что там еще у нас есть, уже подумывает о том, что недурно было бы повысить возрастной порог до восьмидесяти пяти лет, а то и до девяноста. Доводы тех, кто ратует за это, ясны, как божий день, прозрачны, как ключевая вода: у людей, доживших до таких лет, как правило, уже нет родственников, к помощи которых можно прибегнуть в случае необходимости, а если даже и есть, то — такие же древние, как они сами, а пенсии их из-за постоянной инфляции и растущей стоимости жизни, так сказать, сдуваются, и по этой причине старики очень часто вынуждены бывают прерывать страховые платежи, предоставляя тем самым компаниям наилучший мотив для расторжения контракта безо всякого для себя ущерба. Это бесчеловечно, вскричат одни. Это — бизнес, который есть бизнес, возразят другие. Что ж, поглядим, как там дальше дело пойдет.
12
Нозология — учение о болезнях, их классификации и номенклатуре.
А вот уж где в ту пору много толковали о делах, так это в кругах маффии. Оттого, быть может, что помещенные несколько выше описания тех черных тоннелей, по которым внедрялось преступное сообщество в похоронное дело, отличались, без ложной скромности заметим, чрезмерной обстоятельностью, у читателя могло сложиться превратное впечатление о маффии: что ж, мол, это за убогий сброд, если не в силах заработать денег побольше, а усилий для этого — употребить поменьше. Да нет же, конечно имелся у маффии богатый ассортимент иных способов, как и у любой из таких организаций, в какой бы точке земного шара ни находились они, но местный, через два «ф» пишущийся криминальный синдикат, с необыкновенным искусством находивший равновесие между перспективными стратегическими замыслами и сиюминутными тактическими задачами, не ограничивался только немедленным барышом, но простирал свои планы значительно дальше — в самую что ни на есть вечность: желала наша маффия установить — с молчаливой помощью семей, уверовавших в благо эвтаназии, и при попустительстве властей, делавших вид, будто смотрят в другую сторону — да, так вот, установить абсолютную монополию на смерть и погребение каждого представителя рода человеческого, взяв на себя ответственность за то, чтобы демографическая ситуация становилась такой, как нужно стране, то есть, если использовать однажды уже употребленное нами сравнение — раскручивать либо заворачивать кран по своему усмотрению. И если увеличивать или сокращать рождаемость было ей — пока, по крайней мере — не под силу, то ускорять или замедлять путешествия за границу — верней сказать, за грань — земного бытия могла она вполне. И в тот миг, когда мы ввели благосклонного читателя в комнату, там уже кипела оживленная дискуссия о том, как бы это наилучшим образом применить к делу — и желательно, к столь же выгодному — трудовые резервы, простаивающие в праздности после возвращения смерти к своим обязанностям, и когда за круглым столом отзвучали разнообразные, более или менее радикальные предложения, выбрали из них такое, что, во-первых, было осенено долгой и славной традицией, а во-вторых, легко осуществлялось. Речь, сами понимаете, шла о крышевании. И вот уже на следующий день по всей стране, с севера на юг и с запада на восток, в двери похоронных контор входили посетители — как правило, двое мужчин, иногда — мужчина и женщина, и уж совсем редко — две женщины — учтиво спрашивали управляющего, а потом уж ему самому культурно объясняли, что над предприятием его нависла опасность захвата, взрыва или поджога, ибо активисты неких незаконных ассоциаций, требовавших включить право на бессмертие во всеобщую декларацию прав человека, теперь в бессильной ярости заносят тяжелую руку возмездия над похоронными бюро, виновными разве лишь в том, что предоставляют усопшим — последний приют. Мы располагаем точными сведениями, продолжал один из посетителей, что эти подрывные акции, которые в случае сопротивления могут даже привести к убийствам владельца бюро, директора его, двух-трех сотрудников, равно как и членов их семей, начнутся завтра же и не исключено, что — в этом квартале. Что же мне делать, вопрошал, содрогаясь, устрашенный собеседник. Да ничего не делать, вам делать решительно нечего, а вот мы могли бы вас защитить, если, конечно, хотите. Конечно, хочу, защитите меня, пожалуйста. Для этого придется выполнить кое-какие условия. Да какие угодно, я на все согласен, только защитите меня. Прежде всего никому — даже вашей жене — ни слова об этом. Я не женат. Да неважно, матери, бабушке, тетке — никому не говорите. Рта не раскрою. И правильно сделаете, иначе рискуете остаться с закрытым ртом навсегда. Какие же еще условия. Только одно — заплатить, сколько мы скажем. Заплатить. Ну, а как бы вы хотели — нам же придется обеспечивать вашу безопасность, а это, дорогой мой, требует расходов. Понял. Мы смогли бы защитить все человечество, будь оно в силах заплатить, сколько следует, а впрочем, недаром же сказано — за временем одним другое настает, так что мы надежды не теряем. Понял. До чего хорошо, что вы так быстро все схватываете. И сколько же я должен уплатить. Вот здесь сумма проставлена. Сколько-сколько. Цена справедливая, не с потолка взята. Так это за год или за месяц. За неделю. Да откуда ж у меня такие деньги, похоронный бизнес золотых гор не приносит. Вам еще повезло, что мы не запросили с вас столько, во сколько вы оцениваете свою жизнь. Ну, это понятно, жизнь-то одна, другой не будет. А чтоб и эту не потерять, мой вам совет — берегите ее. Я должен все обдумать, а потом еще обсудить со своими компаньонами. У вас — ровно двадцать четыре часа и ни минуты больше, через сутки мы умываем руки, и на вас ляжет полная ответственность за все, что может случиться с вами, а случится-то обязательно, хотя мы уверены, что на первый раз обойдется без смертоубийства, и тогда мы продолжим этот разговор, но цена удвоится, и вам придется заплатить, вы даже не представляете, до чего безжалостны эти ассоциации граждан, отстаивающие право на вечность. Ладно, я согласен. За четыре недели вперед, если вас не затруднит. За четыре. Что ж вы так кричите-то: ваш случай — особый, мы же вам объяснили, что обеспечить безопасность — дело не дешевое. Наличными или чек. Наличными, пожалуйста, чеки принимаем только в других обстоятельствах и когда речь идет о таких суммах, которые в руках не удержишь. Управляющий открыл сейф, пересчитал купюры и, вручая их посетителям, спросил: Позвольте, а расписочку бы какую-нибудь, что мне гарантируется безопасность. Ни расписки, ни гарантий, придется вам довольствоваться нашим честным словом. Честным, вы сказали. Совершенно верно, честным, сами увидите, в какой чести у нас честное слово и какие почести мы ему воздаем. А где мне вас найти в случае надобности. Не беспокойтесь, мы сами вас найдем. Пойдемте, я провожу. Сидите-сидите, мы дорогу знаем: по коридору налево, мимо торгового зала, где выставлены на продажу гробы, потом пройти помещение, где торгуют косметикой, дальше приемная, а оттуда и выход на улицу. Стало быть, не заблудитесь. Ни в коем случае, мы превосходно ориентируемся. И не потеряетесь. Мы не теряемся никогда, и в доказательство этого через месяц придет к вам наш человек за очередным взносом. Как я узнаю, что это он и есть. А вот взглянете на него — и сразу поймете, ни малейших сомнений не останется. Что ж, до свиданья. До свиданья, ну, что вы, не за что.
И напоследок — last but not least [13] — о католической, апостольской и, соответственно, римской церкви, обнаружившей много поводов быть довольной собою. Будучи с самого начала твердо убеждена в том, что смерть может отмениться только и исключительно кознями сатаны и что нет средства борьбы с ними лучше упорной молитвы, церковь отложила в сторонку добродетель скромности, которую с изрядным трудом и немалыми жертвами культивировала, и стала без удержу славословить себя и восхвалять за удачно проведенную общенациональную кампанию, преследовавшую цель испросить у господа бога скорейшего возврата смерти для избавления бедного человечества от еще злейших бед, конец цитаты. Молитвы шли до небес целых восемь месяцев, что и неудивительно, если вспомнить — до марса полгода лёту, а ведь небеса значительно дальше: тринадцать триллионов световых лет, если округлить цифры. К медовой сласти законного удовлетворения, испытываемого церковью, примешивалась, однако, и капля деготка. Богословы спорили, так и не придя к согласию, о том, какие все же мотивы побудили творца и вседержителя вернуть смерть немедленно, не дав даже соборовать те шестьдесят две тысячи умирающих, которые, лишившись благодати последнего причастия, испустили дух скорее, чем мы об этом вам сказали. И червячок сомнения — подчинена ли смерть богу или все же начальствует над ним — продолжал тайно точить умы церковников, в среде которых дерзкое допущение — мол, смерть и бог суть лицевая и оборотная стороны одной медали — до сих пор считалось не то что ересью, а самым отвратительным святотатством. Но это — так сказать, взгляд изнутри. Огромному же большинству обычных людей казалось, что церковь занята прежде всего участием в погребении королевы-матери. После того, как шестьдесят две тысячи человек обрели вечный покой и катафалки их больше не затрудняли уличное движение, пришло время отвезти опочившую государыню в свинцовом, как и подобает, гробу в королевскую усыпальницу. И газеты не преминули написать, что была перевернута еще одна страница истории.
13
Последний по очередности, но не по значению (англ.).
Надо полагать, что только хорошее воспитание, приметы которого в наши дни встречаются все реже, да еще более или менее суеверное уважение к печатному слову, переполняющее робкие души, не позволили нашим читателям, выказывающим, впрочем, явные признаки едва сдерживаемого нетерпения, не захлебнуться в этом обильном словесном потоке, если не потопе, и не осведомиться, что же все-таки делала смерть с той роковой ночи, когда возвестила о своем возвращении. Памятуя о том, сколь велика роль, сыгранная в этих никогда прежде не виданных событиях нижепоименованными институтами и организациями, мы и вынуждены были бы с излишней, быть может, обстоятельностью объяснить, как же ответили на внезапное и резкое изменение ситуации дома престарелых, больницы, страховые компании, католическая церковь, однако если бы дело было в том, что смерть, учтя огромное количество покойников, которых надо предать земле в самое ближайшее время, приняла внезапно решение, продиктованное совершенно неожиданным и в высшей степени похвальным движением души, продлить еще на несколько дней свое отсутствие с тем, чтобы жизнь вновь вернулась на прежнюю, накатанную колею люди, скончавшиеся только что, иными словами — в первые дни восстановленного режима — волей-неволей присоединились к тем несчастным, что много месяцев кряду были в буквальном, а отнюдь не переносном смысле ни живы, ни мертвы, и об этих свежих покойниках мы, как настоятельно велит логика, должны были бы поговорить. Но ничего такого не было, смерть не проявила подобного великодушия. Причиной того, что в течение восьми дней никто не умирал — в связи с этим возникла и пошла по устам иллюзия: ничего, в сущности, не изменилось — оказались самые обычные взаимоотношения между смертью и смертными: все они должны были загодя получить предуведомление о том, что им остается еще неделя жизни, каковой им надлежит распорядиться с толком, а именно — завершить все земные дела, написать завещание, уплатить всяческие недоимки, попрощаться с родными и близкими. В теории все это выглядело превосходно, а на практике вышло совсем не так. Представьте себе, как человек крепкого здоровья, из тех, у кого даже голова никогда не болит, оптимист по принципиальной позиции, равно как и по ясным и объективным причинам, в одно прекрасное утро выходит из дому, направляясь на службу, и встречает на улице любезного почтаря, а тот и говорит: Вот хорошо, что я вас увидел, господин такой-то, вам письмецо пришло, — после чего немедленно вручает ему лиловый конверт, на который адресат, быть может, и не обратил бы особого внимания, полагая, что это — очередная назойливая докука, затеянная мастерами рекламы и сетевого маркетинга, не обратил бы, говорю, если бы не странный почерк на конверте — точно таким же, один к одному, почерком написано знаменитое послание, факсимильная копия коего была недавно воспроизведена в газете. Если даже сердце у него в этот миг замрет от страха, если даже, охваченный предчувствием непоправимого несчастья, не захочет он брать письмо в руки, то все равно не сумеет это сделать, ибо тотчас почувствует нечто подобное тому, как если бы кто-то мягко взял его под локоток и помог спуститься со ступеньки, не поскользнувшись на банановой кожуре, а потом зайти за угол, не зацепившись одной ногой о другую. Точно так же не стоит, вероятно, даже и пытаться разорвать это письмо в клочки, ибо известно, что письма от смерти по определению нельзя уничтожить и что даже ацетиленовая горелка, включенная на полную мощность, не причиняет им никакого вреда, и наивная попытка притвориться, будто выронил письмо из рук, к успеху не приведет и окажется столь же бесплодной, потому что письмо не падает, словно приклеилось к пальцам, а если каким-то чудом все же упадет, — можно не сомневаться, что появившийся откуда ни возьмись доброхот сейчас же поднимет его и догонит мнимого растяпу со словами: Это, кажется, ваше, может, что нужное, — и останется лишь ответить ему меланхоличным: Да-да, нужное, большое вам спасибо. Впрочем, все это могло иметь место лишь вначале, когда еще очень немногие знали, что смерть для отправки и вручения своих роковых предуведомлений пользуется государственной почтовой службой. А потом лиловый сделался самым ненавистным из всех цветов, даже хуже черного, хоть тот и означает траур, но это вполне понятно — вспомним, что траур надевают и носят живые, а не мертвые, чему не противоречит то обстоятельство, что хоронят сих последних в черном костюме. И вот — вообразите себе ошеломление, смятение, глубочайшую растерянность тех, на кого по дороге на работу вдруг выскакивает смерть в образе почтальона, который никогда не звонит дважды [14] , ибо ему, если уж не встретились с получателем, совершенно достаточно будет бросить письмо в почтовый ящик или подсунуть под дверь. И, остолбенев, человек стоит посреди улицы со своим по-прежнему отменным здоровьем, и голова у него не болит даже после того, как по ней шарахнули таким сообщением, и чувствует, что мир больше не принадлежит ему или он — миру, теперь они одолжены друг другу сроком на восемь дней, да, никак не больше, чем на восемь дней, об этом сообщает письмецо в лиловом конверте, который он только что покорно вскрыл, но глаза отуманены слезами, и оттого не сразу прочтешь расплывающиеся строки: Уважаемый господин имярек, настоящим с прискорбием извещаю вас, что срок вашей жизни окончательно и бесповоротно истекает через неделю, а потому рекомендую употребить остающееся время как можно лучше, с совершенным почтением смерть. Подпись — с маленькой буквы, что, как мы знаем, в каком-то смысле служит сертификатом подлинности. Человек — письмоносец назвал его господином, стало быть, он относится к мужскому полу, что мы сейчас же и подтверждаем — не знает, что ему сейчас делать: то ли вернуться домой и вывалить эту неминучую беду на головы близких, то ли, наоборот, — проглотить слезы и продолжить путь, идти туда, где ждет его работа, заполнить ею все остающиеся дни, чтобы с полным правом спросить: Смерть, так в чем же была твоя победа, зная, впрочем, что ответа не получит, ибо смерть никогда не отвечает — не потому, что не хочет, а просто не знает, что сказать, столкнувшись с наивысшей степенью человеческого страдания.
14
Аллюзия на роман американского писателя Джеймса Кэйна (1892–1977) «Почтальон всегда звонит дважды» (1934), ставший основой одноименного фильма Тэя Гарнетта (1946).
Этот уличный эпизод, возможный только и исключительно в маленькой стране, где все друг друга знают, более чем красноречиво показывает, сколь несообразную систему связи внедрила смерть ради расторжения временного контракта с тем, кого мы называем жизнью. Можно было бы истолковать это как очередное проявление какой-то садистской жестокости, примеры которой мы видим ежедневно, но, согласимся, смерти совершено незачем быть жестокой: ей более чем достаточно просто отнимать жизнь у людей. Она, поверьте, и не думала об этом. А теперь, после семимесячного простоя, погруженная, как и полагается, в реорганизацию своих вспомогательных служб, даже и не внемлет воплям отчаяния и тоски, слетающим с уст мужчины и женщины, оповещенных о своей скорой кончине, отчаянья и тоски, которые иногда дают эффект совершенно обратный предполагаемому и запланированному: люди, приговоренные к исчезновению, не приводят, так сказать, в порядок свои земные дела, не (с)оставляют завещание, не погашают разного рода задолженности, да и прощание с родными и близкими откладывают на самый последний момент, что — само собой разумеется — маловато, когда суждена вечная разлука. Понятия, в сущности, не имея о том, что представляет собой природа смерти, которая, между прочим, отзывается и на имя «рок», газеты исходили бешенством, изощряясь в яростных нападках, называя ее безжалостной, жестокой, тиранической, коварной, императрицей зла, дракулой в юбке, врагом рода человеческого, убийцей, кровопийцей, предательницей, изменницей, снова убийцей — но теперь уже серийной, а один еженедельник, юмористического скорее толка, начисто истощив творческое воображение своих сотрудников, просто обругал ее паскудой. Хорошо еще, что в нескольких редакциях здравый смысл возобладал. Одна из ста — да нет же, вы не дослушали — старейших и самых респектабельных газет королевства в редакционной статье рассудительно призывала начать со смертью открытый и искренний диалог без недомолвок, диалог, исполненный братского чувства, задушевный и согретый сердечным теплом, в том, конечно, случае, если удастся установить местопребывание ее, установить, где находится логово ее и берлога, резиденция и головной офис или, если угодно, штаб-квартира. Другой почтенный орган предлагал силам правопорядка вплотную заняться магазинами канцелярских товаров и бумагоделательными фабриками, ибо покупатели конвертов и бумаги лилового цвета — а покупателей таких должно быть наперечет — в свете недавних событий наверняка изменили свои предпочтения в части почтовых принадлежностей, и, значит, нетрудно будет сцапать макабрическую клиентку, когда она явится пополнить запас. Третья газета, лютая соперница второй, поспешила объявить эту идею воплощением вопиющей глупости, ибо только клиническому идиоту может прийти в голову такое: смерть, как мы ее себе представляем — скелет, окутанный саваном — своими ногами, щелкая пяточными костями по торцам мостовой, самолично потащится отправлять письмо. Не желая отставать от прессы, телевидение порекомендовало министерству внутренних дел установить наблюдение за почтовыми ящиками — по всей видимости, позабыло оно, что самое первое письмо оказалось колдовским образом на столе генерального директора, причем дверь в кабинет был заперта на два оборота, а оконные стекла — целы. Ни в полу, ни на потолке, как равно и на стенах, не было ни малейшей щелочки — такой, куда пролезло хотя бы лезвие бритвы. Хорошо было бы, конечно, убедить смерть, чтобы проявила сострадание к несчастным и обреченным людям, но для этого нужно сперва найти ее, но как это сделать и где ее искать, не знает никто.