Перед прыжком(Роман)
Шрифт:
Несколько вечеров Савелий продежурил и там, возле дома доброго старичка. Но ничего не дождался. Да и неловко стало караулить по вечерам. «Раз Ленин занят да еще болен, чего к нему лезть не в черед? Он в гости к сеструхе, а я к нему со своим? Не-е… вроде негоже! Немного еще погожу — да и ладно: занят ведь, болен. Чего же я так-то…»
И все же ему посчастливилось увидеть Владимира Ильича.
Сочувственно наблюдая за тем, как мыкается мужик, с утра отправляясь в Москву и за полночь возвращаясь оттуда, а то и ночуя неизвестно где, Платон уговорил Веритеева помочь Бегунку— если уж не попасть в Кремль к Ленину, то хотя бы послушать Владимира Ильича на одном из рабочих собраний, которых сейчас проходит в Москве немало;.
— Не от
И в один из весенних дней Веритееву удалось достать Савелию пропуск на рабочее собрание, где ожидалось выступление Ленина.
Мужик приехал в тот день из поселка в Москву чуть свет. Едва не бегом одолел немалое расстояние от вокзала до центра города. Часа полтора топтался у закрытых дверей, пока с самыми первыми делегатами не прошел наконец в здание Дома союзов, где и пристроился было в заставленном стульями и скамьями зале в последнем ряду. Потом, оглядевшись, понял, что вряд ли увидит отсюда Ленина. Зато наверху под лепным потолком, выше радужно сверкающих ламп, которые называют люстрами, есть балкончик, там было бы в самый раз.
И он перешел по лестнице на балкончик.
Здесь было свободнее и теплее. А главное — видно весь зал из конца в конец.
Между тем делегаты постепенно заполняли казавшийся Савелию огромным зал с беломраморными колоннами, собирались кучками, рассаживались, гудели.
Потом стали хлопать в ладоши, за что-то голосовать. Долго слушали докладчика. И еще одного. Еще одного. Много раз поднимали руки — кто «за», а кто «против». Кого-то в лоб укоряли. Кричали даже «долой» и «довольно цацкаться с ними», с кем — Бегунок не понял. А главного, Ленина, все еще не было.
Во время перерыва Савелий долго ходил по мраморным лестницам дома, не уставая дивиться его «немыслимой красоте», в особенности колоннам и зеркалам.
«Господа — они знали, чего к чему! — раздумывал Бегунок. — На нашем труде взрастали. Жили себе, не тужили. Теперь тут и верно хозяином стал рабочий. С ним, однако же, и крестьянство. Ишь как написано хорошо на кумачовом плакате: „Царству рабочих и крестьян не будет конца!“ Рабочий класс того царства хочет. А нам, крестьянам, чего не хотеть? Вместе с ним царя сковырнули, вместе теперь и наше царство будет в России. Вон как мужик Бегунок вольно похаживает в этом Дворянском доме, не боясь царя с господами! А нынче, бог даст, услышит самого главного — Ленина. Так и пойдет оно, видно, вечное царство…»
После перерыва спор ораторов продолжался, и уставший, полуголодный Савелий не выдержал: отошел на своем балконе в уголок, сел на холодный каменный пол, привалился спиной к стене и сразу же задремал.
Проснулся от сильного непонятного гула.
Гудели стены, гудел весь дом, хотя гул летел откуда- то снизу, — Савелий не сразу понял откуда. А когда понял и торопливо сунулся из темного, холодного угла к перилам, которыми был огражден балкон, замкнуто тянувшийся по всему квадрату взнесенных под потолок стен, Ленин уже стоял на помосте возле президиума и начинал свою речь.
Начинал — и не мог начать: стоял, поднимал руку — просил делегатов сесть, беречь свое время. При этом Савелия поразило, что Ленин, и верно, как говорил ему старичок в пенсне, не больно крупен. Такой, как все. И о чем говорит? О том, что неправильно написано на плакате о «вечном царстве» рабочего класса с крестьянством, потому что в будущем этом царстве классов таких не будет, а будет цельный, один народ…
— Если бы царству рабочих и крестьян никогда не было конца, — объяснял делегатам Ленин, — то это означало бы, что никогда не будет и социализма, ибо последний означает уничтожение классов.
Савелий уже знал из разговоров с Платоном, что в каждом государстве действительно есть эта штука — классы. Раньше, едва ли не год назад, — он жизнь принимал в ее пестроте: царь с
его приближенными и министрами — это одно. Жандармы и белые — другое. Купцы с фабрикантами — третье. Владелец пароходов на Иртыше или Мартемьян Износков в Мануйлове — четвертое. Чиновники да солдаты — пятое. А там и шестое, седьмое… конца тому счету нет! Тем более если взять еще иностранцев по всей земле. Тут уже совсем понять ничего нельзя: карусель! — полагал он тогда. А оказалось — совсем не так. И Ленин теперь говорил об этом.— Против кого мы ведем теперешней весной, вот сейчас, один из наших последних решительных боев? — спрашивал он. — И вообще, какие силы имеются у нас налицо, как они группируются? Если взять современное общество в целом, то сил этих главных в основном — три. Пролетариат — первая сила. Вторая — крестьянство. Третья сила — всем известна, это — помещики и капиталисты. Сейчас в России этой силы, как класса, нет…
«Ага, — соглашался в уме Савелий. — Так все и есть…»
— О том, что рабочий класс есть главная сила в нашей стране, вы все хорошо знаете, вы сами в гуще этого класса живете, — продолжал Владимир Ильич. — Три с половиной года тому назад рабочий класс взял в свои руки политическое господство, не обманывая ни себя, ни других разговорами насчет «общенародной, общевыборной, всем народом освященной» власти. Любителей по части такой словесности много, но не из числа пролетариата, который сознавал, что берет эту власть один. Он брал ее в свои руки таким путем, каким осуществляется всякая диктатура. То есть с наибольшей твердостью, с наибольшей непреклонностью. И при этом больше других классов подвергся за эти три с половиной года таким бедствиям, лишениям, голоду, ухудшению своего экономического положения, как никогда ни один класс в истории…
Савелию вдруг с удивительной ясностью вспомнился разговор, который на днях он завел с Платоном Головиным.
Они только что кончили скудный утренний завтрак. Мужик собирался в Москву, Платон — на завод. За окнами чуть светлело: рассветная синева едва-едва пробивалась сквозь весеннюю легкую темноту.
Дарья Васильевна ходила все эти дни заплаканная, и Платон устало пожаловался:
— Да-а… Надо признать, что чего-то я упустил с Константином. Еще в те годы, когда он мальчонком был.
И вдруг рассердился:
— Однако же как мне не упустить? Вначале — на германской… потом — на гражданской. Теперь — без выхода на заводе.
— И то, — согласился Савелий. — Жизнь! И вот что мне теперь в особое удивленье, — высказал он давно занимавшую его мысль: — Партийным, как ты, тяжелее всего. Другому из вас, рабочих, тоже не сладко. Однако другой, он все же отгрохает у станка — и домой. А партийным? Взять хоть тебя…
— Должен, брат, — буднично согласился Платон. — Если не мы, то кто? Раз уж взялись — отступать не резон.
— Вот-вот! — подхватил Савелий. — Однако раньше я думал, что вы, партийные, вроде новых господ: власть, мол, взяли, у власти стоите, все под твоей рукой. Чего хошь твори, себя не забудь. Егемоны! А ныне гляжу…
— Какое там, не забудь! — Платон усмехнулся. — О себе и не помнишь.
— И то! Вон еле-еле отудобил ты, а душа уж не тут! — Савелий обвел мосластой ладонью стол и часть комнаты, где после ушедшего из семьи Константина опять с раннего утра что-то вытирала да перекладывала хлопотливая Зинка. — Душа твоя там, на заводе. А как я раньше считал? Сговариваются, мол, рабочие в городах. Соберутся и сговорятся: «Давайте, ребята, оружье возьмем, власть себе заберем, а других прижмем. Рази только крестьянство пока помилуем, коли без хлеба не проживешь…» — Он усмешливо покачал головой. — А потом, когда партизаном стал и вкруг огляделся, особо же теперь, когда ты мне тут газетки читал со дня на день, на митингах ваших побыл, в Москве походил туда да сюда… теперь совсем уж ясно мне, брат, что главные вы от другого: жизнь вас к тому понуждает. Антошке шестнадцать, а тоже со всеми в заводской работе…