Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
— Возможно, он хотел лишь поиграть со мной в кошки-мышки? — делюсь я с Мартином своими сомнениями.
— Да не выдумывай ты! — говорит Мартин. Но и про себя он не знает наверняка, выдержал ли собеседование или нет. — Окончательное решение принимается на специальной конференции. Но на практике решающее значение имеет записка от экзаменующего преподавателя.
Никто из нас не уверен, выдержал ли он испытание или нет. И Хайни Хольцер, который возомнил себя видным деятелем Коммунистической партии Германии, возвращается после собеседования в подавленном состоянии. Товарищ преподаватель спросил его:
— Как же такое стало возможным, что вы, видный деятель коммунистической партии,
Хайни Хольцер возмущается:
— Как будто это было так просто! Но я его тоже спросил: почему он тотчас сбежал от Гитлера, еще в 1933 году! Конечно, гораздо проще выступать с умными речами в эмиграции, чем работать нелегально, товарищ! Так я ему сказал!
В действительности Хайни Хольцер не задирал нос перед преподавателем во время собеседования, а был паинькой и позволял ему орать на себя. Ведь он сам тоже не работал нелегально на благо коммунизма, когда после прихода к власти Гитлера снова получил работу каменщика с достойной почасовой оплатой труда. Забыв об осторожности, уже во время нахождения в антифашистской школе, он рассказывает своему приятелю, как в Литве каждый день ел курицу, когда вместе со своей ротой наступал на Ленинград.
Некоторые из нас, которые при Гитлере не имели ни денег, ни высоких постов, а были всего-навсего подмастерьями на предприятиях или простыми работниками в сельском хозяйстве, — даже они трясутся от страха.
— Как ты думаешь, я прав, когда на вопрос преподавателя, кто такой Маркс, я ответил: первый коммунист? — спрашивает один из них.
— Меня спросили, согласен ли я с границей между Польшей и Германией по Одеру — Нейсе. Я им ответил, что ничего не могу изменить, раз Силезия отходит теперь к Польше! Но преподаватель сказал, что этого недостаточно! По его мнению, я должен был согласиться с тем, что граница по рекам Одеру и Нейсе устранила вековую несправедливость. Но я промолчал. Ведь я сам родом из Силезии, — рассказывает другой. Преподаватель специально задал ему этот вопрос, так как знал, откуда он родом.
У каждого из нас имеются свои причины опасаться провала.
— Оставьте меня в покое! — нетерпеливо отмахиваюсь я, так как они постоянно спрашивают меня, правильно ли отвечали на тот или иной вопрос.
Пленные из нашего городского лагеря и с кожевенного завода, кандидатуры которых я сам подбирал, абсолютно уверены в том, что меня приняли в антифашистскую школу.
Школа добилась первого успеха: мы все взбудоражены до предела!
И вдруг как гром среди ясного неба! В субботу вечером, когда мы вернулись с места построения в свою комнату, к нам заходит посыльный от старосты сектора и зачитывает три фамилии.
В чем дело?
Мы затаили дыхание, как будто только что услышали залп русских «катюш» и теперь ждем разрывов.
Вилли Кайзер назван в числе этих троих!
Они должны собраться и явиться в комендатуру! Так точно, с вещами.
Никто не знает, что случилось.
Точнее говоря, каждый знает, в чем тут дело! Этим троим отказано в приеме в школу!
Они никогда не станут курсантами, которые через четыре месяца поедут домой. Они снова превратятся в обычных пленных. В этот момент каждый из нас думает о рассказе того пленного, который одним воскресным утром тайком пробрался к нам через колючую проволоку: «Ты-ся-чи у-мер-ли!»
Но эта тройка еще раз возвращается назад.
— Как хорошо, что вы еще раз показались на глаза! — радуемся мы.
Они получили еще по паре белых хлопчатобумажных носков.
— Как знать, для чего они пригодятся! — с задумчивым видом сказал Вилли Кайзер.
А потом они ушли.
Следующий
день воскресенье. Больше нет смысла волноваться!Рано утром я первым направляюсь в комнату для умывания. Потом растираюсь снегом. Я ничего не упускаю из виду, чтобы быть бодрым и готовым ко всем неожиданностям.
Сегодня нам не нужно идти в лес за дровами. Но, прихватив с собой санки, мы направляемся на какой-то склад в двенадцати километрах отсюда.
Миновав ворота, мы прибавляем шагу.
У нас с Мартином одни санки на двоих.
Я хотел бы поговорить с ним о чем-нибудь, чтс прояснит необычность этого плена. Но мне ничего не приходит в голову.
Сегодня ясное зимнее утро. Вокруг избы, крытой соломой, одиноко стоящей в зарослях, рыщет по сугробам охотничий пес. У него длинная шелковистая темно-коричневая шерсть. Черно-белая сорока, растопырив крылья, весело скачет с одного дерева на другое. За оконным стеклом виднеется лицо женщины, которая смотрит, как наш санный караван тянется мимо ее избушки. Для этой русской женщины мы абсолютно чужие.
Мы абсолютно чужие и друг другу.
Каждый в отдельности в душе чужд даже самому себе.
— Вчера я прочитал в журнале «Иностранная литература», что Москва отвергает пацифизм. Например, роман Ремарка «На Западном фронте без перемен».
Я должен сказать хоть что-то. Только не молчать сейчас, когда, возможно, уже издан приказ, что военнопленный Гельмут Бон признан недостойным обучаться в антифашистской школе.
Нет, я не начинаю задумываться только теперь, став курсантом. Мартин и я успели уже немало повидать в жизни. Поэтому я говорю:
— Я еще помню, как мы переживали и спорили в старших классах школы, году так в 1930-м, когда вышел этот роман. Эта потрясающая Сцена с сапогами. Ты помнишь? Какой-то солдат находится при последнем издыхании, получив смертельное ранение. Но его боевые товарищи видят, что у него на ногах хорошие сапоги. И, не дожидаясь, пока он умрет, стягивают с него эти сапоги. «Какая же подлость!» — возмущались мы тогда. Правда, мы и тогда уже не думали, что война — это забава. Мы считали, что война — это героический эпос.
— Вернул тебе Вилли Кайзер тот номер журнала «Новое время», который он брал почитать? — переводит разговор на другую, более безопасную тему Мартин.
Дело в том, что рядом с нами шагает курсант из основного состава школы. Ему незачем слышать, что мы обсуждаем что-то из нашей прежней жизни. Когда он замечает, что мы беседуем о московском журнале, его интерес к нам сразу пропадает, и он проходит дальше в голову колонны.
— Возвращаясь к прежней теме! — снова начинаю я. — Я помню, какая буря негодования поднялась в националистических кругах после Первой мировой войны, когда в одной театральной пьесе в конце действия выметали со сцены стальной шлем — в кучу мусора.
Что сказали бы эти милитаристы из организации «Стальной шлем», если бы они пришли в наш 41-й лагерь! Когда там пленные вычищали уборную, то использовали стальную каску в качестве черпака.
И никто не чувствовал при этом никаких угрызений совести. Только в художественной литературе подобные действия подвергаются осуждению как недопустимые!
— Но между стальным шлемом, выброшенным в театральной пьесе в кучу мусора, и каской, использованной в качестве черпака для нечистот в лагере для военнопленных, существует, однако, большая разница, — поправляет меня Мартин. — В театральной пьесе в кучу мусора полетел стальной шлем, а вместе с ним и весь милитаризм. Пленные же не собирались устраивать политическую демонстрацию, когда использовали стальную каску в качестве черпака для дерьма.