Передышка
Шрифт:
Они возвращались и покорялись существованию в этом лимбе, в этом круге первом. Северные летние дни очень длинные: в три часа уже рассветает, а темнеет только в девять или в десять вечера. Походы в лес, еда, сон, опасное купанье в болоте, одни и те же разговоры, планы на будущее — всего этого было мало, чтобы убить время нашего ожидания и освободиться от тяжести, которая с каждым днем все сильнее сдавливала сердце.
Наши попытки сблизиться с русскими были почти безрезультатны. Те из них, кто говорил по-немецки или по-английски, демонстрировали нам вежливое безразличие, часто обрывали разговор на полуслове, словно подозревали подвох или боялись, что за ними следят. Отношения же с восемнадцатилетними солдатами или местными крестьянами складывались проще, но возникали языковые трудности, вынуждавшие прибегать к примитивным формам общения.
Шесть часов утра, но яркий
Я подаю ему горящую лучину, он берет ее, но не отходит, а смотрит на меня с настороженным любопытством. Думает, что я украл эту картошку? Сам хочет у меня ее украсть? А может, я ему не нравлюсь или он принимает меня за кого-то еще?
Оказывается, дело в другом. До него доходит, что я не говорю по-русски, это задевает его за живое. Если взрослый нормальный человек не говорит по-русски, значит, он просто не хочет говорить, зазнаётся, считает выше своего достоинства отвечать на вопросы. Но он не настроен враждебно, напротив, он готов протянуть мне руку помощи, спасти меня от моего, не имеющего оправдания, невежества, ведь русский язык такой простой, на нем все говорят, даже дети, которые еще не умеют ходить. Он садится рядом. Я продолжаю беспокоиться за свою картошку и не спускаю с нее глаз, но он, судя по всему, озабочен только одним: помочь мне наверстать упущенное. Его не волнует, хочу я учиться или нет, главное, что он горит желанием научить меня своему родному языку.
Впрочем, учитель из него никакой. Он нетерпелив, объяснять не умеет, требует только одного — чтобы я следил за его объяснениями. Пока речь идет об отдельных словах, у нас получается неплохо, меня даже занимает эта игра. Он показывает на картошку и говорит: « Картофель». Потом хлопает меня по плечу своей увесистой лапой, сует мне под нос указательный палец, прикладывает к уху оттопыренную ладонь и ждет. Я повторяю: « Картофель».Он корчит мину, словно его тошнит: ну и произношение! Потом заставляет меня повторить слово еще пару раз и, махнув на меня рукой, переходит к другому. «Огонь», — говорит он и показывает на костер. На этот раз у меня лучше получается, мой учитель доволен. Он оборачивается в поисках наглядного материала, потом останавливает взгляд на мне, медленно встает на ноги, по-прежнему не сводя с меня глаз, будто хочет загипнотизировать, и вдруг молниеносным движением выхватывает из ножен штык и начинает им размахивать в воздухе.
Я вскакиваю и бегу к Красному дому, бросив картошку на произвол судьбы, но через несколько секунд слышу у себя за спиной дикий хохот: оказывается, это была шутка.
«Бритва», — говорит он и проводит пальцем по сверкающему на солнце лезвию. Я неохотно повторяю. Взмахом паладина он отсекает от дерева ветку, показывает мне и говорит: «Дерево». — « Дерево, — повторяю я за ним, — дерево».
«Я русский солдат», — произносит он. «Я русский солдат», — старательно копирую его я. Снова взрыв смеха, бесспорно, издевательского: онрусский солдат, а не я, и это большая разница. Он разражается потоком слов, путано объясняя мне эту разницу, показывает то на мою грудь, то на свою, качает отрицательно головой, утвердительно кивает. По его мнению, учить такого безнадежного тупицу напрасный труд. Оставив меня прозябать в невежестве, он, к моему великому облегчению, возвращается к своему костру.
На следующее утро, в тот же час, на том же месте, я становлюсь свидетелем необычной сцены: кучка итальянцев обступила русского моряка. Он очень молодой, высокого роста, живой, энергичный. Моряк «рассказывает» случай из своей военной жизни. Поскольку он знает, что слушатели не понимают его языка, то объясняется другими доступными ему способами, возможно, даже более для него привычными, чем слова: мимика
его лица, отмеченного ранними морщинами, постоянно меняется, глаза и зубы сверкают; он прыгает, жестикулирует, словно исполняя сольный танец, полный экспрессии и очарования.Ночь…Он очень медленно поворачивается на триста шестьдесят градусов, вытянув вперед руки. Приставляет указательный палец к губам и долго тянет тс-с-с-с— тишина, значит. Потом сощуривает глаза и показывает на горизонт: там далеко-далеко немцы.Сколько? Пять, показывает на пальцах и добавляет для большей ясности на идише: финеф.После этого вырывает рукой круглую ямку в песке и кладет в нее пять палочек. Шестую палочку ставит под углом, это машина,пулемет. Что делают немцы? Тут его глаза загораются неуемной радостью: спать!Он тихо всхрапывает, чтобы было понятно, что немцы спят, как сурки, не ведая, что их ждет. Что он сделал? А вот что: осторожно подкрался с подветренной стороны, как леопард, одним скачком впрыгнул в землянку и выхватил нож. Молниеносная схватка, жестокая борьба. Охваченный актерским экстазом, он повторяет перед нашими глазами все, что делал тогда: со зверской гримасой крутится волчком, делает выпады вперед, отскакивает, наносит удары смертельной силы направо и налево, вверх и вниз. Но это имитация ярости; его оружие (длинный нож, выхваченный из-за голенища) яростно и одновременно мастерски колет, рубит, кромсает в каком-нибудь метре от наших лиц.
Вдруг моряк останавливается, распрямляется, роняет нож. Грудь его вздымается, глаза затухают. Взгляд блуждает по земле, словно ищет и не находит окровавленных трупов. Потерянный, опустошенный, он словно впервые замечает нас, и его лицо озаряется детской застенчивой улыбкой. Кончено,говорит он и медленно уходит.
А вот совсем другая, по сей день оставшаяся таинственной история, история с Лейтенантом, чье имя (возможно, не случайно) мы так и не узнали. Лейтенант был молодой человек, щуплый, со смуглым, всегда мрачным лицом. По-итальянски он говорил превосходно, хотя и с русским акцентом, который, впрочем, вполне мог сойти и за какой-нибудь диалектальный. По отношению к нам он, в отличие от остального русского начальства, не проявлял большого сочувствия и внимания. Разговаривать мы могли только с ним, поэтому атаковали его вопросами: где он так научился говорить по-итальянски? как оказался здесь? из-за чего нас уже четвертый месяц после окончания войны удерживают в России? мы заложники? про нас забыли? почему нам не разрешают писать в Италию? когда мы вернемся домой?… На все наши прямые вопросы Лейтенант отвечал кратко и уклончиво, важным, безапелляционным тоном, плохо вязавшимся с его невысоким военным чином. Правда, мы замечали, что старшие по званию обращаются к нему с непонятной почтительностью, точно боятся его.
В отношениях с нами, равно как и с русскими, он сохранял дистанцию. Никогда не смеялся, не пил, не принимал подношений, даже сигаретой его нельзя было угостить; говорил мало, кратко, словно взвешивая каждое слово. Когда мы впервые его увидели, то, естественно, подумали, что, владея итальянским, он будет представлять наши интересы перед русским командованием, но скоро стало ясно, что у него совсем другие обязанности (если таковые на самом деле у него были и его манера держаться не являлась изощренной формой самоутверждения). Мы в его присутствии предпочитали помалкивать. По каким-то уклончивым фразам мы поняли, что он хорошо знаком с топографией Турина и Милана.
— Вы бывали в Италии?
— Нет, — ответил он сухо, и больше ни слова.
Народонаселение Красного дома пребывало в отличном здравии; пациентов было мало, в основном одни и те же, с постоянными надуманными болезнями, но изредка обращались и с фурункулезом, чесоткой или колитом. Однажды пришла женщина с жалобами на странное недомогание: тошнота, головокружение, приливы, боли в спине. Леонардо осмотрел ее. Она была вся в синяках, сказала, будто упала с лестницы. Наши возможности не позволяли по-настоящему обследовать и диагностировать больных, но методом исключения, а также имея достаточный опыт в этих делах, поскольку среди обитательниц Красного дома такие прецеденты случались нередко, Леонардо объявил пациентке, что, скорее всего, она на третьем месяце беременности. Женщина не расстроилась, не обрадовалась, не выразила ни досады, ни удивления. Выслушала, поблагодарила, но не ушла, а молча села в коридоре на лавку, словно кого-то ждала.