Передышка
Шрифт:
Маленькая, черноволосая, лет двадцати пяти, она выглядела поникшей, готовой ко всему. Ее лицо, не слишком выразительное и привлекательное, показалось мне знакомым, как и говор, с мелодичными тосканскими интонациями.
Где-то я ее точно встречал, но не здесь, не в Старых Дорогах. В моей памяти шевелились смутные предчувствия, однако, как я ни старался, уловить их не мог. Я тщетно пытался вспомнить, почему эта женщина вызывает у меня воспоминание о давнем застенчивом восхищении, о разочаровании, благодарности, страхе, даже о желании, но больше о безнадежности и тоске.
Часы приема закончились, пациентов больше не было, мы собирались закрываться. Поскольку она продолжала неподвижно сидеть на лавке, я спросил, чем мы еще можем ей помочь.
— Не беспокойтесь, — ответила она, — все в порядке, сейчас я уйду.
Флора! Расплывчатые воспоминания неожиданно обрели очертания,
Провинциальная проститутка, Флора попала в Германию на принудительные работы, в «Организацию Тодта». Немецкого она не знала, ничем, кроме своей профессии, заниматься не умела, поэтому оказалась в Буне, где ее определили подметать заводские цеха. Усталая, молчаливая, она работала целыми днями, не поднимая глаз от метлы, ни на минуту не отвлекаясь от своей нескончаемой работы. Казалось, она даже солнечного света боялась, потому что редко поднималась на верхние этажи. Покровителя у нее, судя по всему, не было; целыми днями она подметала одно помещение за другим, а когда заканчивала, точно сомнамбула, возвращалась назад и все начинала сначала.
Это была единственная женщина в лагере, которую мы видели изо дня в день, из месяца в месяц, к тому же она говорила на одном с нами языке, но вольным разговаривать с хефтлингами было запрещено. Нам с Альберто она казалась таинственной красавицей, неземным существом. Несмотря на запрет, лишь добавлявший остроты и особой прелести нашим встречам, мы украдкой заговорили с ней: сказали, что тоже итальянцы, и попросили хлеба. Попросили смущенно, понимая, что унижаем самих себя и лишаем романтического налета наши отношения, но голод, с которым трудно договориться, настоял, чтобы мы не упустили подвернувшейся возможности.
Флора принесла хлеб и приносила много раз; с растерянным видом она передавала его нам в самом темном углу и поливала своими слезами. Она нас жалела и хотела еще чем-то помочь, но не знала чем, и к тому же боялась. Она боялась всего, как беззащитный зверек, возможно, даже и нас, но не лично, а как представителей этого странного непонятного мира, вырвавшего ее из родной страны, загнавшего под землю, всучившего ей метлу и заставившего подметать полы, уже подметенные сотню раз.
Мы чувствовали смущение, благодарность, стыд; мы вдруг увидели, насколько мы жалки, и страдали от этого. Альберто, ухитрявшийся находить всякие удивительные вещи, поскольку всегда ходил, не отрывая глаз от земли, нашел где-то расческу, и мы торжественно преподнесли ее Флоре, у которой были волосы. Наши помыслы были чисты и нежны, она снилась нам по ночам. Поэтому мы испытали острое разочарование, смешанное с нелепой и чудовищной ревностью, когда до нас дошло то, что не являлось, по-видимому, тайной с самого начала: Флора встречается с другими мужчинами. Где встречается, как, с кем? Естественно, не в роскошных чертогах, а тут неподалеку, на сене, в крольчатнике, тайно организованном в одном из подвалов совместным кооперативом немецких и польских капо. Делалось это просто: выразительный взгляд, требовательный кивок головой — и Флора отставляет в сторону метлу и послушно следует за случайным мужчиной. Через несколько минут она возвращалась, одна, поправляла на себе одежду и, избегая смотреть нам в глаза, снова бралась за метлу. После такого ужасного открытия хлеб Флоры казался нам горьким, но мы не отказались от него, не перестали его есть.
Я не напомнил Флоре о нашем знакомстве — из жалости к ней и себе. Вспоминая то время, себя в Буне, сравнивая сидящую передо мной женщину с женщиной моих воспоминаний, я понял, что изменился, стал совсем другим, словно из куколки превратился в бабочку. Здесь, почти в райских условиях Старых Дорог, я тоже был грязным, оборванным, усталым, подавленным, никому не нужным, но при этом ощущал, что я молод, полон сил и у меня есть будущее. Флора же не изменилась. Она жила с сапожником из Бергамо, но не как жена, а как прислуга: стирала, готовила и подчинялась ему во всем беспрекословно. Этот наглый бугай контролировал каждый ее шаг и нещадно избивал при малейшем подозрении, отсюда и синяки у нее на теле. В санчасть она пришла тайком и теперь никак не могла решиться уйти, страшась расправы хозяина.
В Старых Дорогах никто от нас ничего не требовал, не подхлестывал нас,
никто нами не помыкал, нам было не от чего защищаться; мы как бы оказались в положении жертв наводнения, которым выделили временное пристанище. В нашей однообразной пассивной жизни приезд грузовика с киноустановкой явился примечательным событием. Очевидно, это было передвижное подразделение, которое обслуживало до этого воинские части на передовой и в тылу и теперь тоже возвращалось домой. В его распоряжении были киноаппаратура, электродвижок и запас фильмов. В Старых Дорогах подразделение пробыло три дня, показывая каждый вечер по картине.Кино крутили в театре. Вместо увезенных немцами стульев просторное помещение заставили грубо сколоченными лавками, неустойчивыми на покатом полу, поднимавшемся от экрана к балкону. На балконе, также имевшем уклон, оставалась свободной лишь узкая полоса внизу: верхняя же часть гениальным решением таинственных архитекторов Красного дома была разбита на каморки без воздуха и света, обращенные дверями к сцене. В них жили одинокие женщины нашей колонии.
В первый вечер показали старую австрийскую картину, довольно среднюю, неинтересную для русских, зато вызвавшую бурю эмоций у нас, итальянцев. Картина была про войну и про шпионов, немая, с немецкими субтитрами: действие происходило в Первую мировую войну на итальянском фронте. По своей наивности она напоминала фильмы союзников: тот же бесхитростный риторический набор — воинская честь, священные границы, герои с глазами на мокром месте, как у невинных девиц, невероятный душевный подъем, с которым идут в штыковую атаку. Только здесь все было наоборот: австро-венгерские офицеры и солдаты — рослые молодцы, истинные рыцари; лица бесстрашных воинов — одухотворенные и чуткие, а крестьянские, внушающие симпатию с первого взгляда, — суровые и честные. Итальянцы — выставленный на посмешище сброд неотесанных простаков с очевидными физическими недостатками: все, как один, косоглазые, пузатые, узкоплечие, кривоногие, низколобые, все, как один, трусливые и жестокие, таким нельзя доверять. У офицеров лица дегенератов и развратников, приплюснутые тяжелыми кепи, знакомыми нам по портретам Кадорны и Диаца [30] ; физиономии солдат напоминают свиные рыла и обезьяньи морды — особенно под допотопными касками, залихватски сдвинутыми на затылок или нахлобученными на глаза.
30
Итальянские военачальники времен Первой мировой войны.
Злодей из злодеев, итальянский шпион в Вене, выглядел странным монстром, что-то среднее между Д’Аннунцио и Виктором-Эммануилом: из-за неправдоподобно маленького роста ему приходилось смотреть на всех снизу вверх. Он носил монокль и галстук-бабочку и с нахальным видом двигался взад-вперед по экрану на петушиных ногах. Вернувшись в расположение итальянской армии, он с постыдным равнодушием командовал расстрелом ни в чем не повинных десяти штатских тирольцев.
У нас, итальянцев, не привыкших видеть себя в образе «врага», ненавистного по определению, потрясенных тем, что кто-то может нас ненавидеть, картина вызвала смешанные чувства: нельзя сказать, что она нам не понравилась, но в то же время она привела нас в смятение и послужила поводом для полезных размышлений.
На следующий вечер должны были крутить советский фильм, и все ждали его с нетерпением: итальянцы — по той простой причине, что это была первая советская картина, которую им предстояло увидеть, а русские потому, что, судя по названию, она была про войну, а значит, со стрельбой и всякими захватывающими сценами, характерными для такого рода фильмов. Услышав о предстоящем показе, в лагерь нагрянули русские солдаты из ближних и дальних гарнизонов, и у дверей театра возникла свалка. Когда двери открылись, все хлынули в них, с грохотом перепрыгивая через лавки, пробивая дорогу локтями и расталкивая друг друга.
Картина оказалась прямолинейно-наивной. Советский военный самолет совершает из-за аварии вынужденную посадку где-то в приграничных горах. Это небольшой двухместный биплан, в котором летит один только пилот. Устранив поломку, он уже готовится взлететь, когда появляется некий солидный человек из местных, шейх в чалме, подозрительный тип, который, разводя китайские церемонии, начинает вкрадчивым голосом упрашивать летчика взять его с собой. Последний дурак и тот бы сообразил, что перед ним опасный преступник, возможно, контрабандист, главарь заговорщиков или иностранный агент, но простодушный летчик легкомысленно поддается на пространные уговоры и предоставляет ему место на заднем сиденье.