Перехваченные письма
Шрифт:
Ветер и ни одного су. Папа с утра исчез, и я беспомощно жду кофе, день сегодня дома.
Se contredire [181]
Перечитывая дневники. Как все это поспешно и бледно, лучше бы одна фраза, да о деле, стыд за это, за стереотипные фразы, суперлативы, отсутствие чувства новых и старых дней, сегодня утром стыд за стихи, стыд за куриную речь свою на Адамовиче до невольного стона. В чем же дело, невнимательность, безучастие, спешка, верхоглядство, наслоение страниц. Какое очищение все это сжечь, оставив только рядком несколько книг, в которых удалось выпростать горечь и узнать свою радость.
181
Противоречить себе (фр.).
Наташа вчера в подворотне,
182
Гордости жизни (фр.).
Дома долго не мог успокоиться, жрал и читал Селина до 3 часов. Какие они все, и Нина, sont d'egonfl'es [183] рядом с этой железной напряженностью добра и жизни в ней.
Conclusions pr'ematur'ees [184]
Вечером медленно гас закат, и соловьи пели в закрытом Люксембурге, где, в отчаянье одиночества и тепла тела я прислонился, прежде чем не выдержать пойти якобы к Лиде, но Лиды не было дома, и я сразу, смирившись, пошел мимо ярких магазинов к Дине, ввинчиваясь с каждым шагом все глубже в стоическую нечувствительность. У Дины же были мне рады, и я до странности опять влюблен в нее, так что обоим, может быть, хотелось даже поцелуев каких-то. Потом на сеансе опять «Некто Блок», хваля мои стихи, уверял меня, что Наташа не имеет ко мне отношения и что настоящая жена моя в России, и я верил, измучившись от юмора Наташи в кафе, когда сердце так хотело чего-то глупого и отчаянно нежного. Но сейчас опять сердце возмутилось. Пусть в России, но Наташа, счастливое ее крепкое тело буквально захватывало, но сердце не таяло, только симпатически темнело, и от этого душа наливалась весенним обреченным горем до краев.
183
Дряблые (фр.).
184
Преждевременные выводы (фр.).
Потом с Диной, дрожа от страха быть открытыми, говорили, целуясь глазами, о Grand Arcane, о евреях и Люцифере, так что Татик заснул, прикрывшись меховым ковриком, и опять она мне показалась овеянной нежностью и сумасшествием духа без тела, хотя тело ее тянуло. Но вспомнил слова Наташи, что с теми, с которыми нельзя соединиться, нужно быть особенно строгими, чтобы жар тела восходил в свет моральных поцелуев дружбы. Учитель мой беспорочный, как я тебя люблю.
Мрачное пробуждение при электрическом свете часа в три утра, потом опять, и в пять, и в шесть я не мог проснуться и только в семь-девять выполз к долгой бесформенной мольбе о счастье. Ибо я больше не могу жить в сплошном черном усилии, отяжелев от сонного перепоя, в отчаянье от грязных носков, невроза, тупости Наташи с ее вечными кафе. Не мог решиться встать, зачем, когда я целый день ни разу не буду счастлив. Только папа вызвал меня из гроба, и сейчас, напившись кофею, разъярился и прочел 50 страниц.
О Наташе счастливый сон с лазаньем по горам и глупым концом, с купанием, наводнениями и голыми путешествиями, какая радость — солнце во сне. Сейчас солнце по-весеннему греет, звенит наверху швейная машина, и сердце ожило. О, если бы Наташа поняла две равные бездны в сердце. Бездну тоски и отвращения от жизни и бездну восхищения и радости жизни. Наташа, je t'embrasse [185] .
Теперь осталась только часть о выводе, легкая, чтобы дочесть этот том (Зигварт-Логика). Сегодня холод, бодрость, шомаж [186] , письмо Шаршуна. Наташа поздно вечером в кафе. Сердце глубоко борется за нее со всеми сомненьями и спиритическими ужасами, от которых ночью страшные сны. Дина, по-моему, как-то неуловимо ревнует. Дина, Дина, золото мое дорогое, больное, милое бесконечно. Наташа «обижает» меня своей самоуверенностью и отсутствием (внешним) глубокой пораненности жизнью, весной,
Богом, отсюда (внешне, вероятно) отсутствие в ней глубоких, эсхиловских ночных нот.185
Целую тебя (фр.).
186
Здесь: пособие по безработице (фр. ch^omage).
Наташа моя золотая, сердце к тебе рвется с отчаянной верой, не смейся над ней и не остри. Вникни немного в глубокую обреченность и в черную боль весны, ибо жить все-таки больно от всего, хоть и радость всегда. Светлая моя, безупречная дуся.
Персидские цари, по многочисленности войска, имели обыкновение не считать, а мерить его на версты тогдашние, но это было рабское быдло, и когда босые македонские хулиганы увидели это быдло, то кривошеий Александр засмеялся: «Разве это люди, солдаты, личности!» — толкнул лапой, и повалилась персидская декорация, и трава не растет там, где царей в их золотых палатах даже видеть не полагалось, «дабы не умер от счастья».
Конечно, демократическая свобода не абсолютна, потому что полиция разгоняет манифестации, бьет и т.д. Но все дело именно в нюансах: так, бить было дозволено, а стрелять было слишком, и в этом чувствовалась дрожащая рука зарвавшегося жулика.
Однако свобода, утверждаю я, есть вторичный и не природный диалектический момент. Первоначальное, исконное состояние есть рабство женщин и мужчин роду, обязательная женитьба на ком угодно, и есть народы, которые, презирая индивидуальность, создали страны по принципу одной семьи. Таковы Египет, Вавилон, Карфаген. Гибель этих культур при столкновении с греческим миром, изобретшим индивидуальную семью и личность, поистине смехотворна, нечего о них и вспомнить, до того они были величественной суммой неиндивидуальных единиц, нулей, и их коллективная история, наподобие истории колонии бобров или тюленей, окутана мертвой скукой.
Общество-племя есть первый диалектический момент, второй есть личность, она становится в прямую оппозицию к первому термину, и скоро выясняется метафизическое уродство этого антитезиса. Оно есть, раньше всего, роковое одиночество такой личности в себе. Одиночество в себе и полная неприспособленность к действию в организованной общине, которая требует глубокого упрощения личности и принятия традиционных форм, например, брака, требует огромных уступок личной свободы. Слишком уж индивидуализированные люди очень часто вообще безбрачны, ибо редко им удается найти дополнение себе.
Род тоскует по личности, тщится к ней, а личность тоскует по соборной жизни, и здесь останавливается печально диалектика демократии, понимая, как мертвое одиночество в большом городе и смерть от голода среди гор запасов необходимо связаны с демократической свободой. В этом смысле, жизнь Рембо и Бодлера есть откровение индивидуалистической Европы о самой себе.
Фашистские государства покупали свое могущество возвращением к доистории, то есть к этапу приказания и подчинения. Да, внешне эти государства гораздо симметричнее и архитектурно законченнее, и это не есть деспотия, а свободный отказ индивидуумов от индивидуальности, радость войти в ряды и больше не быть одинокой личностью. Гибель их будет мгновенна, ибо они не состоят из личностей и, следственно, подвержены массовому паническому геройству и панической подлости.
В сущности, фашизм и коммунизм есть возвращение России и Германии к природе.
Из записей апреля 1934
Поскандалив из-за тарелок и прокляв меня родительским проклятием, мама ест, жрет, чавкая. Насморк тяжелит голову, как после слез. Старые стихи разобрал и связал, скользнув сердцем в неистребимую печаль пустых дней, над которыми тщетно склонилось дивное Динино лицо.
Вчера даже не медитировал. Проснувшись поздно, писал роман и, одевшись и сделав гимнастику, в счастливом настроении поехал к Мережковским встретиться с Наташей, где снова ярко, грубо, тяжело перехамил всем.
Париж, 24 апреля 1934
A.V.5
Р. 4697
По поводу общества «Евразийцы» (Европа/Азия)
Общество «Евразийцы» было основано в 1926 году Петром Сувчинским, родившимся 4 октября 1906 года в Санкт-Петербурге. Журналист и музыкант, живет в Париже с 1925 года.
Организация существует в основном на английские субсидии; со времени основания ей, по-видимому, было передано 2 миллиона франков, сейчас она ежемесячно получает 5000 франков.
187
Dani`ele Beaune. L'enl`evement du G'en'eral Koutiepov. Documents et Commentaires. Publication de l'Universit'e de Provence, Ax-en-Provence, 1998. P. 105. Документ взят из архивов французских спецслужб. Эти архивы были конфискованы Гестапо в 1940 году и вывезены из Франции. Они хранились в Судетах, были захвачены Советской Армией в 1945 году, долгое время находились в Москве и только много позднее были возвращены французскому правительству.