Перехваченные письма
Шрифт:
Все это пестрит и шумит на площади и в тенистой аллее и довольно красиво гармонирует с ярким днем.
Но как странно и дико было слышать этот многосложный рев животных, людей и карусели, сидя в церкви, которая совсем рядом, на площади. Церковь четырнадцатого века, странная, ни на что не похожая, — не готическая, не романская, не византийская. Что-то, сказала бы я, что должны были представлять собою первые христианские церкви в катакомбах. Длинное помещение, похожее на амбар, с одним длинным сводом, в котором четыре маленьких квадрата; через них сноп солнечного света вливается и, распространяясь сверху вниз, образует четыре светлых столба.
Как странны и страшны были эти доносившиеся шумы. Не знаю, что сказать, мой милый, само по себе это было как будто обоснованно, но отсюда казалось невыносимым.
Люди часто увлекаются строительством, скажем, и думают: вот оно, вот в этом жизнь, вечное движение. А оно как раз и есть смерть, если хочешь, — смерть в движении по какой-то линии, но это ничего не меняет. Жадным до жизни трудно обрести жизнь вечную, ибо жадность их обрекает на смерть.
Будьте тише, хочется сказать всем этим увлекшимся изобретателям, устроителям, рекордсменам. И ведь, знаешь ты, я совсем не пессимистично смотрю на мир, а наоборот, думаю, что большой любовью и теплотой много можно улучшить. Но на спешку нашей эпохи мне хочется сказать только: все суета сует. Прописные истины? Но сейчас, когда так много все стараются поражать мир необычайным, гигантским размахом, именно прописных истин нам больше всего и недостает.
Да, природа мне многое открывает, тут еще больше это поняла. И, несмотря на всю красоту океана, от которого, кажется моментами, прямо не оторвешься, все-таки больше откровения для меня в лесу. Тут тепло и ласково пахнут согретые на солнце сосны, лес расположен на желтых песчаных холмах. Не мне отрицать ценность культуры, не мне, которая так много вкушает от нее, что это почти «хлеб насущный» для меня. Но не следует и это превращать в идола, в «абсолютную ценность». Не создавай себе ложного представления обо мне, как о человеке, живущем в природе или культуре. Я и здесь и там только бываю, но, как видно, и надо нам быть в очень многом, если мы живые.
Ну, прощай. Спокойной ночи. Уже поздно. Свирепо бьют волны. А ударяясь, они приподымаются над берегом и взлетают вверх, точно покойник в саване выброшен из могилы и со стуком возвращается в нее. Пиши, мой далекий.
3
Париж
…Днем, сидя за работой, все думаю: вот приду домой и напишу Ивану вот это и вот то, а когда прихожу, оказывается, за день все растеряла.
Милый, милый, хорошо бы иногда сидеть рядом. Много сейчас думаю о России, это благодаря тебе, так глубоко связанному с ней. Без тебя этого, конечно, не было бы, ибо мне, признаться, немного это чуждо, все чуждо, особенно самое существование духа русских. Ведь основное свойство русских одновременно составляет самую прекрасную и самую непростительно ужасную черту их личности. Это легковерие души, так легко переходящее в легкомыслие. То, что называется широтой русских, душа нараспашку, что приводит их к бесконечному идеализму, эта быстрая вера во все положительно, эта стремительность увлечений, от которой так много зла — из-за легкомыслия. Но, знаешь ли, ни один злой человек не сделает так много зла, как ничего не подозревающий легкомысленный.
Я даже боюсь этой широты в русских, мне хочется посоветовать им немного скептицизма, немного серьезного недоверия. Но как бы и это не превратилось у них в учение. Какие только «учения» не торопились русские применить в жизнь — и как можно быстрей и стремительней. Страшный народ, страшный. Друг милый, знаю, что ты глубоко в корнях «почвы», не обижайся, а помоги мне очнуться от страха перед русскими. Может быть, это происходит по молодости, откуда недостаток мудрости.
Ты меня прости, что у меня невольно получается «vous autres» [167] , это не от недостатка любви и уважения, а просто потому, что чуждо.
167
Здесь: «ваш брат» (фр.).
Иногда чувствую (у знакомых, близких — все ведь русские) вот неминуемо случится беда, но невозможно
предотвратить. Это такое наслаждение — упоение своей свободой, но ведь это тоже детская игра. Игра сжигает людей, и тепла не оставляет. Огонь — холод, все одно. А жизненное, любовно творящее тепло исчезает.Ну, будь радостен. Я не учу тебя, я только так говорю — жалуюсь. А жаловаться, собственно, не на кого. Ничьей вины нет.
4
…Сегодня впервые чувствуется октябрь и что-то такое, близкое зиме. Холодно, серое небо, тяжелое все время угрожает дождем, вот и сейчас жалобные ручейки стекают по стеклу и, ударяясь, падают на балкон, где в горшке с елкой выросла высокая трава. Окна все закрыты, и тем не менее холодно, даже ноги начинают замерзать. Сижу в кресле, стараясь согреть ноги пальто, и читаю, но все время отрываюсь от книги, вспоминаю тебя таким, каким ты был несколько лет назад.
Где и когда растерял ты нежность своей души, над которой ты готов острить? (Я не люблю острот, от них только еще больнее боль, которая за ними скрывается, а помочь труднее). Не остри, Иван, милый, ты усложняешь мою задачу, мне труднее понять тебя. Тебе трудно быть совсем-совсем откровенным? что это, гордость? Кажется, не было раньше этого между нами.
Не сердись, это не наставление поучительное, а попытка любовного объяснения того, над чем я дрожу.
Письмо Ивана Анне
Звенигород, декабрь
…Снег, солнце, провинция, зимнее небо. Ты пишешь: я тоже работаю, но для меня это потерянные часы, делаю автоматически, чтобы было на обед и пр. Для нас, наоборот, строительная работа — самое главное, самое интересное, самое приятное дело; созидание в плане материальном здесь важнее личных переживаний, и если случается конфликт между тем и другим, мы пытаемся возможно безболезненнее разрешить его в пользу первого. Правы ли мы?
Для меня в этом сомнений нет уже давно. Работа сознательная — это секрет очищения духа и приведения его в гармонию с миром, секрет, утерянный предыдущими поколениями культурной элиты, но который знали все счастливые эпохи человечества.
Великие гении (единицы) сознавали, что их труд полезен и нужен и что их жизнь не пропадет бесследно; они были счастливы своим трудом. Мы это сознание и радость творчества (да, творчества, подобного гетевскому) сумели передать миллионам. И мы не обманули их: участие в возведении гидроцентрали или мое скромное сегодняшнее — организация лыжного спорта в школах 2-й ступени нашего района — суть дела чрезвычайно высокой важности. Превратим землю в Божий сад! Не правда ли, это хорошо? Устроим так, чтобы не было больше озлобленных, нищих, выброшенных из коллектива или не знающих, куда применить свои силы, — безработных, хмурых, несчастных. Неужели за это не жаль пожертвовать не только жизнью, но и сомнительным личным счастьем?
Выходит ли у нас что-нибудь или мы работаем впустую? Нас обвиняют в утопичности. Действительно, вся наша жизнь и эпоха — сплошная утопия: в прошлом — ничего, в настоящем — мало, все в будущем.
В настоящем, впрочем, есть кое-что и помимо веры в успех и здорового энтузиазма. Я выехал на неделю в очаровательный уездный городок под Москвой. Белый снег, на белых склонах холмов — черно-зеленые елки, которые не рискуют тем, что через неделю их начнут вырубать для «елки» скучающим мещанятам, а на полянах, в перелесках там и сям блестят сталью в инее вышки для электрификации этого края.
Не верь тому, что я писал осенью в минуты упадка о бесцельности работы (или это ты писала?). Вольтер был не так глуп, когда единственную возможность счастья увидел в культивировании сада; это же выражение нашел, не знаю, самостоятельно ли, аноним из Госплана. И в этом — правда, древний закон, и надежда, и радость. А остальное — от лукавого.
Из писем Анны Ивану
5
Париж
…Твое бодрое письмо из Звенигорода получила сегодня, даже позавидовала твоей бодрости, а главное, снегу. У нас сегодня желтый туманный день. Совсем темень, хотя изредка круглое оранжевое солнце все-таки проглядывает. В такие дни никогда не знаешь, который час.