Перекличка
Шрифт:
Вдали от дома мы с баасом прекрасно ладили. По вечерам, когда Тейс и Рой заканчивали работу, я играл на скрипке. Баасу нравилось, как я играю. Во время этого путешествия он словно ослабил хватку, стал не так строг не только ко мне, но и к себе самому. И музыка пришлась тут кстати. Как-то ночью, когда баас уже основательно подвыпил, он сказал: «Абель, ты здорово умеешь угодить другому. Нам с тобой по пути, и надолго. Мы подходим друг другу». И я снова ударил смычком по струнам, и под эту музыку мы сидели у костра, пока не погасла утренняя звезда.
Всю дорогу до города жизнь была хоть куда, а когда мы приехали в Кейп, стала и того лучше. Каждую ночь выпивки и пляски, веселые потасовки с рабами возле водяного насоса, игры в кости, драки и поножовщина. Но лучше всего были петушиные бои в карьере под Львиной горой. Особенно по воскресеньям. Все рабы Кейпа толпились вокруг петухов, а несколько человек стояли на страже, потому что полицейские запросто арестовали бы всех, если бы застали за этим делом.
Горько мне вспоминать об этом, ведь как раз тогда я и проиграл свою скрипку. В то самое воскресенье.
— Чего это ты шляешься сюда каждый вечер, чтобы просто поглазеть? — спросили меня. — Тут тебе не представление, тут играют на деньги.
— А что можно поставить на кон?
— Все, что угодно, — сказали мне.
Я начал с горсти риксдалеров, которые выручил, продав шкуры шакала и рыси. Тут бойцовый петух другого мужчины, свирепый маленький драчун, разодрал моего в клочья. Но я уже вошел в азарт и, когда были выставлены два последних петуха, поставил на одного из них мою скрипку.
Поначалу я не слишком огорчился, проиграв ее, так как тощий мужчина по имени Ахмат, выигравший ее, уверил меня, что я могу попытаться отыграть ее на следующий вечер, а если не захочу, то он готов продать мне ее за пять риксдалеров. Всю ночь мне снились петушиные бои. Я не мог дождаться вечера, чтобы снова пойти туда. Но когда я сказал про это баасу, он так рассвирепел, что запретил мне идти туда и, уж конечно, отказался дать пять риксдалеров. Я продолжал приставать к нему с мольбами — при мысли, что я и в самом деле могу потерять скрипку, меня охватил ужас, — он шлепнул меня по щеке прямо на глазах у Тейса и Роя. Дома, на ферме, это другое дело, там он мог поступать, как ему вздумается. Но тут, на городской площади, при двух молокососах, вынести это было тяжело. Настоящий удар кулаком я бы еще принял как должное, но никак не пощечину. Так наказывают женщин и детей, а не мужчин. Чтобы унизить меня еще сильнее, он приказал Тейсу и Рою присматривать, чтобы я не сбежал за своей скрипкой. И уж вовсе назло мне приказал готовиться в обратный путь на два дня раньше, чем мы ожидали.
— Ради бога, баас, — умолял я. — Как же я буду без скрипки?
— Сам виноват, раз проиграл ее.
— Пожалуйста, баас!
По дороге домой я частенько гадал, не раскаивается ли он в своем опрометчивом решении в те тихие, тоскливые вечера у костра, когда не раздавалось ни единого звука музыки, которая могла бы развеселить нас. Но он ни разу не заикнулся об этом. Тогда, должно быть впервые в жизни, я тоже молчал целую неделю и не произнес ни слова, кроме «да» или «нет», в ответ на его вопросы.
Ну хорошо, я сам виноват. Я играл и проиграл, вроде того бедолаги Джошуа, который поставил на кон свою жену и детей. Ну и что? Я вполне мог отыграть свою скрипку. Так сказал мне Ахмат. Если бы выдался случай. Но баас не дал мне его.
Когда мы подъехали к ферме, Сари и все остальные рабы выбежали встречать нас.
— Черт подери, Абель, — сказали они, — нам так не хватало тебя. Тут слишком тихо без твоей скрипки. Может, поиграешь нам сегодня?
— Подите-ка вы… — отмахнулся я, прогнал их прочь и отвел душу с Сари. А что мне было делать? Но сердце мое рыдало по скрипке, которая столько лет была моей верной подругой.
Сейчас, оглядываясь назад, я думаю, что та поездка в Кейп обозначила конец какой-то части моей жизни. И не то чтобы потом у нас не было радостей: я даже сделал себе новую скрипку — хотя звук у нее был совсем не тот, это все же лучше, чем вовсе ничего, — и по-прежнему были выпивка и женщины. Тем не менее что-то было отрезано навсегда, словно за спиной у меня затворилась какая-то калитка.
Газеты появлялись одна за другой, и всякий раз, когда новая газета продвигалась от фермы к ферме по Боккефельду, мы замечали, как что-то происходит с нашими хозяевами — по их взглядам, которые они бросали порой на нас, по вспышкам раздражения, по тому, как они разговаривали, возбужденно размахивая руками, но тут же умолкали, стоило кому-то из нас оказаться поблизости. Это очень волновало Галанта, куда больше, чем остальных рабов, он ведь всегда был помешан на этих газетах. В прежние времена мне было плевать на них — какое мне до них дело? — ведь есть еще в жизни радости, можно выпить, поплясать и повеселиться с приглянувшейся женщиной. Но теперь что-то изменилось, над нашим вельдом нависла какая-то тень, что-то такое, чего тебе не ухватить. Вроде воды, уходящей под землю и неожиданно появляющейся снова на поверхности.
Правда, бывали и потешные случаи. Я чуть не помер со смеху,
услыхав историю про Франса дю Той и газету, но Галант не находил тут ничего смешного и ни разу не рассказал мне, как все было. Как я потом разузнал, баас Николас в тот день уехал в Лагенфлей, у него, кажется, заболела мать или что-то еще случилось, а Франс дю Той привез в его отсутствие свежую газету. Он, должно быть, был мертвецки пьян, он вечно наклюкивался, а с годами все чаще и чаще, как то обычно и бывает с мужчиной без женщины. А какой женщине может приглянуться мужчина с таким жутким родимым пятном на лице? Ничего удивительного, что он докатился до этого. Его слабость была хорошо известна по всему Боккефельду, и матери прятали дочерей, стоило появиться этому бедолаге. Все говорили, что его сделали филдкорнетом просто потому, что он ладил с англичанами, никто в наших краях не выбрал бы его, если бы их об этом спросили. Так вот, он приехал в Хауд-ден-Бек мертвецки пьяным и, не найдя дома хозяев, ходил, пошатываясь, в поисках кого-нибудь, кому он мог бы отдать газету, и забрел в свинарник. Франс дю Той и свинья сражались на куче грязи и дерьма, а когда туда зашел Галант, ему было строжайше приказано держать свинью. Прикажи Франс такое мне, я бы и бровью не повел, я-то хорошо его знал, ведь мы выросли вместе. Но Галант просто взбесился. А когда неожиданно вернулся Николас, он вышвырнул Франса со спущенными штанами со своей фермы. Тот так и бросил газету в грязи со всеми новостями про рабов и про правительство. Я покатывался от хохота, слушая эту историю. Но Галант смотрел на нее другими глазами. А немного поразмыслив, я тоже решил, что все это вовсе не так забавно, как мне показалось поначалу, и, быть может, нужно не смеяться, а плакать. Ведь считается, что белый человек — хозяин, и когда видишь, как он улепетывает прочь с голым задом, а перепуганная свинья визжит в грязи, поневоле призадумаешься о том, как все обстоит на самом деле. Ведь если так пойдет и дальше, нам вскоре придется обращаться со словами «баас» и «ной» к свиньям.А когда снова пришла пора убирать урожай, случилась неприятная история с Голиафом. К тому времени до нас дошли слухи о том, что рабы теперь не обязаны работать по воскресеньям, и о многом другом: о том, что время работы определено по десять часов в день с апреля по сентябрь и по двенадцать — с октября по март и что полагается добавочная еда в это время, что порка ограничена двадцатью пятью ударами в один раз, что нас нужно хорошо кормить и давать одежду, что пастору полагается каждый год объезжать фермы, чтобы женить рабов и крестить их детей, вот такие дела. Потому-то я и сказал Голиафу — мне и сейчас этого не стыдно, — что ему нужно пойти жаловаться. «Это единственный способ узнать, правда все это или нет, — сказал я. — Может, все это сплошное вранье. Но может, и правда. А тогда нам нужно знать наверняка». Он был очень встревожен и боялся, как бы с ним чего не случилось. Но пока Клааса не было поблизости, я его как следует обработал. «Дело не в тебе одном, — объяснил я ему. — Ты, приятель, должен пойти ради нас всех. Как же иначе мы узнаем, правда ли то, о чем говорится в газетах?»
Ведь человек всегда чувствует, когда что-то назревает, набухает и толкается изнутри, пытаясь вырваться наружу, подобно подземному потоку, и нужно вовремя распознать Это, если ты не хочешь потонуть. Так я говорил Галанту, так я все объяснил и Голиафу.
И он пошел, но дело обернулось худо. Комиссар приехал и выспрашивал Голиафа, а потом ускакал прочь, окруженный толпой подвыпивших фермеров. Мне трудно было сдержаться в тот день. Меня одолевали кровавые мысли. Но что я мог сделать? Разве мог я справиться с баасом Барендом и его ружьем? Но хуже всего было то, что он даже не заметил моей ярости. Просто позвал меня, чтобы я взял лошадь, подхватил свое ружье и пошел домой. Наплевав нам всем в лицо. Я стоял тогда, глядя ему вслед, и думал — теперь это уже не забава, теперь это всерьез. Неважно, что там говорят газеты — они для белых, и в них сплошное вранье. Нам нечего надеяться на помощь из-за гор. В здешних пустынных и диких краях мы предоставлены сами себе, и от этого становилось жутко. Как жить дальше, предстояло теперь решать нам.
Только в тот странный месяц, когда Баренд уезжал в Кейп, все было по-другому. Не свобода, но чувство самодовлеющей полноты, ведомое мне прежде только во время беременности. Правда, и не в точности такое же: на этот раз не было ощущения попранности, не было тревожащего вторжения чужой жизни в мое тело, но в то же время не было и успокоения, вызванного самим существованием вокруг зародыша, замкнутого в моей утробе, существования, с помощью которого я словно обретала новую отчужденность и независимость от мира. На этот раз тут были дети, о которых надо было заботиться, были дом и ферма, все это требовало хозяйского глаза, и даже раболепная назойливость Клааса раздражала меня. Я была одинока, но не одна, и все же, если такой ценой надо платить за короткую передышку в моих страданиях, я готова платить снова и снова.