Перекличка
Шрифт:
Баренд, конечно же, хотел, чтобы я поехала вместе с ним. Даже настаивал на этом. И соблазненная неясной надеждой на то, что очарование Кейптауна смягчит мою неизбывную боль, я чуть было не согласилась. Но затем, в одной из наших отвратительных ссор, он посмел ударить меня. Не в первый раз, но впервые вне плотских посягательств на мое тело. Ударил не в ярости, а с презрением и рассчитанным осознанием своего превосходства в силах. А потому мне стало легче возроптать и настоять на своем. Он ударил меня при Кареле; малыш, увидев это, заревел, а я лишь с ледяным спокойствием думала: Смотри, Карел, смотри хорошенько и запоминай. Тебе это пригодится. Затем я тебя и воспитываю — чтобы ты когда-нибудь начал точно так же обращаться со своими женщинами. Другой мести мне не дано. Оставив Баренда успокаиваться и искать оправданий, я вышла из дома
— Не понимаю, что на меня накатило утром, — говорил он. — Эстер, послушай, я обещаю, что это больше не повторится.
Я улыбнулась и отвернулась от него. Какой смысл было говорить ему: Конечно же, повторится. За этим порогом — следующий, и его тоже придется переступить. А как иначе нам выжить? Я уже представляла себе нас обоих в старости: два высохших тела, два полутрупа, яростно накидывающихся друг на друга, чтобы зарыться один в другого в поисках какой-то редкостной влаги, гнилостно бродящей в трубчатой глубине отвратительных скелетов.
И это повторилось, сразу же после его возвращения, в первое же воскресенье. Он требовал, чтобы мы поехали навестить Николаса и Сесилию. Отвыкнув за месяц его отсутствия от узды, я, разумеется, отказалась. Я могла бы сказать, что мне надоело унижаться перед благостно-праздничной Сесилией с ее безупречным домашним хозяйством, надоело ощущать на себе по-собачьи преданный, вопрошающий взгляд Николаса, но на самом деле я просто взбунтовалась против того, что меня снова принуждали исполнять желания этого человека. Снова ссора, скандал, бесплодный и яростный, и он снова ударил меня. На этот раз я попыталась дать сдачи. Он схватил и крепко сжал мои руки, удерживая меня.
— Бог свидетель, — зарычала я в бессильном гневе, — будь я мужчиной, я сломала бы тебе шею.
— Но ты не мужчина, так что придется подчиниться.
— Был бы жив мой отец, он бы тебе показал.
— Твой отец был просто жалким пьянчужкой.
Я закричала и забилась в его руках, пытаясь вырваться, отпихивая его что было сил. Малыш заплакал в кроватке, на шум в комнату вбежал Карел.
— Ну, что же ты, — сказала я Баренду, — продолжай! Покажи своим сыновьям, как ты умеешь избивать беззащитную женщину.
— Убирайся! — прикрикнул он на Карела, который тоже заплакал.
Стыдясь и злясь, как и в прошлый раз, он отпустил меня.
— В один прекрасный день твои сыновья вырастут и станут сильными. И тогда они отомстят за мать, — сказала я, тяжело дыша и пытаясь прикрыться лохмотьями ночной рубашки, не выдержавшей нашей борьбы. Он всегда начинал именно с этого — разрывал на мне платье, чтобы обнажить груди.
— Сама виновата, — буркнул он. — Сама меня довела. Ты же знаешь, я этого не хотел.
— Я же говорила, что ты снова примешься за свое. — Я взяла из кроватки малыша, чтобы успокоить его. Заслонившись от Баренда крошечным тельцем, добавила: — Ну хорошо. Поехали в Хауд-ден-Бек. Я схожу на могилу отца. А теперь выйди. Мне надо одеться.
Выехали мы рано. До Хауд-ден-Бека больше двух часов езды в двуколке. Ехали как всегда молча, Баренд правил, а Карел сидел между нами, держась прямо и расправив плечики так, словно в три года был на свой лад независим от нас. Малыш был у меня на руках, но время от времени, когда коляску сильно встряхивало на ухабистой дороге, тянущейся через ржавого цвета вельд, я старалась поддержать и Карела, втайне радуясь его яростным попыткам оттолкнуть меня. Мальчик мой. Разве не естественно было бы обидеться на него? На его потешную независимость? Что за порча была во мне, если я гордилась тем, что он становится двойником, маленькой копией того самца, битва с которым предначертана мне судьбой? Но даже при всей отчужденности он был моим, был рожден мною и со мной неразрывно связан: здесь начиналась моя власть над мужчиной, которым он когда-нибудь станет. Дочерей мне никогда не хотелось. Если уж надо рожать детей, то пусть это будут мальчики. Сама мысль о девочке отталкивала меня: ее жалкое стремление быть попранной, ее предельная уязвимость. Рождение дочери обернулось бы в конце концов моим собственным поражением. Так неужели и мальчики были для меня всего лишь средством получить причитающееся мне? Неужели месть стала проклятием и единственным выражением материнской любви? Нет, нет и нет. Я люблю их, люблю: их беззащитность, возможно, помогла мне увидеть, что и в мужчине есть нежность, в том самом мужчине, у которого не было другого выхода,
кроме как брать верх надо мной в слепой схватке за выживание в суровом мужском мире. В моих сыновей вложена частица меня самой, и это сулит мне когда-нибудь в будущем столь желанную свободу. Впервые я начала понимать мою свекровь, начала догадываться, откуда у нее берутся силы. Она тоже жила только ради будущего, которое надеялась обрести в своих сыновьях. Хотя и тут таился обман: разве свобода может родиться из подчинения себе других людей? Но это я осознала, кажется, позже. Гораздо позже — в ту страшную ночь. А сейчас было апрельское воскресное утро, тихое и уже немного осеннее, с чуть пожелтевшими листьями, поблекшей травой, в которой здесь и там начинали сквозить коричневые пятна тростника и камыша, и я могла лишь бездумно и тупо сопротивляться непредсказуемому вилянию коляски, которая раскачивалась и тряслась, катясь по дороге между грубыми и равнодушными горами и все более приближаясь к уязвимо открытому месту, которое когда-то было моим домом.Баренд прервал молчание, лишь когда мы проезжали мимо маленького домика портного Дальре, прилепившегося на краю Хауд-ден-Бека.
— Погляди-ка! — Он раздраженно хлестнул лошадей. — Этот болван ничего не смыслит в фермерском деле.
— Кому он мешает? — возразила я. — Разве Николасу хуже от того, что он живет здесь?
— Настоящую свалку устроил.
И тут Баренд был прав. Обломки развалившихся фургонов, брошенные во дворе где попало, цыплята, бегающие в пыли, свинья, которая, похрюкивая, лежала с поросятами прямо возле задней двери, пристройка, которую начали, да так и не закончили. От всего этого веяло угнетающим запустением. И все же я всякий раз невольно испытывала теплое чувство, глядя на старика, который с показной деловитостью ковылял на тощих ногах, потрясая спутанной гривой грязных волос и близоруко щурясь на солнечный свет. Такие родятся неудачниками и остаются ими, где бы они ни жили и что бы ни делали. Но здесь по крайней мере он мог жить спокойно вместе с несколькими нерадивыми работниками. В его вкрадчивой бестолковости было нечто напоминавшее мне об отце, вот почему я и заступалась за него каждый раз, когда начинались сердитые разговоры о том, что он загостился в наших краях.
— Непременно скажу Николасу, — продолжал Баренд, и я понимала, что он злится просто потому, что ему надо убедить себя в собственной правоте после нашего утреннего разговора о моем отце. — Мало того, что он разоряет полезный участок фермы. Он еще собирает тут всяких проходимцев. Хочет остаться — пусть наймет себе толкового управляющего, чтобы тот работал вместо него.
Я едва слушала. Баренд всегда знал про других людей, как им лучше поступать. Но в тот день ему так и не представилось возможности поговорить с Николасом о старике портном, так как вместо спокойно-скучноватого пребывания в гостях, на которое мы рассчитывали, нас ожидали весьма неприятные переживания.
Малыш кричал не переставая, и, когда мы наконец остановились у дома, я думала лишь о том, чтобы поскорее перепеленать и накормить его, и потому, должно быть, не обратила внимания на шум за спиной. Сесилия вышла к нам из дома: рыжие волосы, как всегда, собраны в узел на затылке, на белокожем веснушчатом лице пылали красные пятна, губы растянуты в улыбку, унылую и безотрадную, как остывшая овсянка. За ней гуськом следовали три девочки: белобрысая, рыжая и опять белобрысая.
— Целую вечность не виделись, — начала она. — Заходите. Может, взять у тебя маленького?
Я отказалась отдать ребенка, хотя и знала, что он, скорее всего, сразу успокоится на этой мягкой, удобной груди. Но когда я перепеленала его и начала возиться с бутылочкой, Сесилия взяла малыша на руки, расстегнула платье и дала ему грудь; свою дочь, уже пятнадцатимесячную, она все еще кормила. Оскорбленная и униженная ее материнским неистовством, я хотела отобрать у нее малыша, но вовремя опамятовалась: так ему, конечно, будет лучше, чем из бутылочки. Дома с ним нянчилась рабыня Сари, но в коляске для нее места не было — я не хотела ехать еще и поэтому.
— А где Николас? — немного погодя спросил Баренд.
— Скоро придет, — ответила Сесилия, протянув малышу палец, который тот ухватил своей крошечной ручонкой. — Учит уму-разуму одного нашего раба. На конюшне. Тут у нас снова непорядки. — Она вздохнула. — От них нет покоя даже по воскресеньям.
— Пойду помогу ему, — сказал Баренд.
— Чего тебе лезть не в свое дело? — сердито спросила я.
Он усмехнулся:
— Давно не упражнял руку, — и, не слушая меня, вышел.
— Выпьешь чаю? — спросила Сесилия и, не дожидаясь ответа, крикнула: — Памела! Чаю!