Переселение. Том 1
Шрифт:
Она не заметила, как закатилось солнце, не чувствовала духоты и пыли, не знала уже, в какой стороне горы, ивняки, острова, не слышала ни шума реки, ни слов священника в глубине комнаты, который непрестанно бормотал по-гречески молитвы.
Около семи она попросила раздвинуть занавеси и впустить воздух летнего вечера, в котором стихало все: и барки на реке, и стада, и длинные вереницы ослов, позвякивавших колокольчиками.
Она смотрела, словно сквозь какую-то дымку, со своего высокого, пропитанного потом изголовья на опускавшийся вечер, горные склоны, неизмеримый водный простор, высохшие болота, стены крепости — словом, на все то, что было видно из ее окна. Собрав последние силы, тяжко мучаясь, она потребовала, чтобы ее выкупали и умыли, к изумлению плачущих служанок, причесала волосы и велела подстричь и накрасить себе ногти. Потом, покрыв голову шелковым платком, который она нерешительно выбрала, отдала хранившийся у нее под подушкой кошель с дукатами старому слуге своего деверя и уставилась на дверь, будто кого-то ожидая.
Так она и лежала — умытая, причесанная, спокойная, с широко открытыми глазами, при последнем издыхании; никто не
В день смерти жены брата Аранджел Исакович трясся в своем рыдване по неровной дороге, уверенный, что она не выживет.
Врачи давно уже ему сказали, что невестка безнадежна. Оба были убеждены, что она, желая избавиться от плода, выпила какое-то зелье. Не сомневаясь в ее смерти, оба считали, что конец близок. Турок говорил, что вся утроба ее гниет, и этим объяснял кровотечение, другой врач — что утроба кровоточит потому, что в ней что-то гниет. И оба твердили, что больная умрет.
Аранджел Исакович был уверен, что о разводе не может быть и речи, что нет такого попа или патриарха, который отнимет ее у брата и передаст ему. И все-таки каждый день обещал невестке поехать к патриарху.
С того дня, как с нею случилась беда, Аранджел Исакович словно обезумел. Он почти перестал выезжать из дому. Первое время он еще плавал на своих судах и баржах до Осека и Ковина, торопясь, не останавливаясь даже на ночь, ни с кем не разговаривая. В то лето тщетно ожидали его до самой осени на верхнем Дунае, в Вене и Буде, где у него скопились большие партии дубленых кож и лошадиной сбруи. А спустя две недели он уже не ездил ни в Осек, ни в Петроварадин, ни даже на ту сторону, к туркам. Зеленый от злости из-за понесенных убытков, он неслышно бродил по комнатам своего просторного дома, то и дело взглядывая на невестку, когда она спала, и целуя ее, когда ей на день-другой становилось легче. Испытывая гадливость к тому, что с ней произошло, он, видимо, единственный воочию видел, как стремительно гибнет ее редкая красота. Согнав свои барки ближе к дому и загонам, он начал изымать деньги из Турции и Валахии и вкладывать их на севере. Аранджел Исакович больше не хотел оставлять невестку, не хотел ездить на юг за скотом, решив торговать одним серебром, но так же рискованно и смело, безоглядно и хищнически, как торговал скотиной и зерном. Большую часть дня он проводил около Дафины, даже в душе не упрекая ее в том, сколько терпит из-за этого убытков, он каждый раз обиняками давал понять, как горячо он ее любит и как она должна быть ему за это благодарна.
Сидя в синем, затянутом шелковым пестрым поясом кафтане у нее на постели, он сжимал своими желтыми руками ее плечи, уже далеко не такие пышные и красивые, как прежде, умильно щурил на нее свои желтые глаза, морщил утиный нос, бодал головой в грудь, как ручной козел, и щекотал редкой бороденкой.
Все это она принимала молча и довольно холодно, считая его виновником своего несчастья и болезни, и тогда он начинал пространно вспоминать подробности той страшной ночи-оргии, когда он скорее силой, чем добром, овладел ею. Приглушенным шепотом говорил о пережитой с ним любви, расхваливал на все лады ее полные страсти движения, красоту ее тела, описывал все до мельчайших подробностей, при этом глаза его горели, и он целовал ее как безумный пахнущими дорогим табаком, липкими от турецких сладостей губами.
Дафина, не слышавшая от мужа ничего подобного (Вук Исакович молчал не только после, но и во время любовных утех), испытывала отвращение к любовному сюсюканью своего деверя. Отвернув голову в сторону, скорчившись от боли, она принимала его пугливые поцелуи с такой же неопределенной улыбкой, как в ту роковую ночь, ничем не показывая, доставляет ли это ей в самом деле удовольствие.
Вначале болезнь невестки вызывала в нем такую гадливость, что Аранджел Исакович просто убегал из дома, но прошло какое-то время, и, взяв себя в руки, перепуганный и пораженный, он уже до конца был к ней внимателен. У него были свои расчеты. В дни, когда ей становилось лучше, он часто присаживался к ней на постель и целовал ее. Когда же ей стало совсем худо, он не только не убежал, но целыми днями сидел у изголовья постели и, томясь желанием, часами держал ее на руках.
В ней уже не было прежней силы, но ее колен он не мог забыть. И страсть в ней угасла, но голос по-прежнему был ему мил, а ее объятья все еще вызывали дрожь. Он не мог думать о другой женщине, он только и твердил о том, какой она была в ту ночь, повторял, что она единственная, ни на кого не похожая. Упорно, точно околдованный, Аранджел Исакович без конца восхвалял ее обворожительное тело, которого уже не было, восхвалял так, что она плакала.
Ее болезнь и позднее не только не отталкивала его, а все больше притягивала. Воздержанность его превратилась в какое-то ожидание, редкое и необычное для него. Потешив беса со множеством женщин, он считал, что с Дафиной он возносится на небо. Глядя в ее глаза, Аранджел Исакович стал даже спокойнее относиться к тому, что она может умереть, тем более, что связь с ней на всю жизнь и сейчас казалась ему безумием.
Вечно разъезжая по своим торговым делам, он привык к разврату, и вот теперь у него вдруг вспыхнуло к умирающей невестке чистое, необыкновенно сильное и до сих пор не испытанное им чувство, от которого он хотел и не мог избавиться. Споря с самим собой, он видел, что в нем происходит нечто такое, о чем прежде он и не помышлял.
Точно пугало, трясясь и раскачиваясь, он стоял в рыдване и подгонял слуг, мчался сломя голову, не разбирая дорог, на Фрушка-Гору, через рощи, кусты и скошенные поля. Вне себя от возбуждения, Аранджел Исакович был готов на все, готов был надувать, выторговывать, как это делал при купле-продаже, только чтоб хоть что-нибудь выклянчить у попов, пусть даже и не развода. Почему ему вздумалось открыться чужим людям, почему он вдруг понадеялся получить от священников какую-то помощь, когда раньше был уверен, что исповедь бесполезна и
глупа, он и сам не знал. Ясно было лишь одно: надо сделать все, чего она хочет, дать все, чего она просит. Потом, может, он и сбежит от нее, но сейчас он готов развести ее с братом и взять в жены вместе с детьми. И хотя Аранджел Исакович догадывался, что невестка стремится к его талерам, он решил допустить ее и к ним и дарил ей суда, скот, дома. Ему хотелось ей перво-наперво хорошо заплатить, как платят любовницам, тем более, что она, видимо, скоро умрет. Впрочем, едва лишь возникала мысль отказаться от нее, Дафина вставала перед ним точно страшная ведьма. Жизнь становилась ему немила, как только он представлял себе ее слезы и укоры.Он вообще такого исхода никак не предполагал, и это было самое страшное, ведь он все умел отлично учитывать. Его точил червь: почему он всегда так хорошо устраивал свои дела, а здесь оказался таким беспомощным. Всю весну ему безумно везло с продажей скота, и, ограбив пол-Валахии, он рассчитывал после отъезда брата без всяких помех насладиться своей невесткой. Втайне от людей всласть поразвратничать в тиши своего большого дома на воде, а потом, щедро наградив, оставить ее в доме до возвращения брата, а если тот не вернется, то и навсегда. После стольких женщин ему хотелось наконец насладиться любовью без капризов, без непременных брошек и колечек, преподносимых в подарок, а также платьев и дукатов, без вечных причитаний и слез, нытья и клянченья, без мук и хлопот. Хотелось пожить словно под зеленым, бесконечным покровом водной стихии, где мягкий рассеянный свет дня, где движения ленивы как во сне, где можно лечь и вода тебя понесет, понесет, как несет его суда в безветрие, легко и неслышно. У него не выходило из головы, что вместо этого он чуть было не утонул с лошадьми в болоте и, барахтаясь в иле, наглотался песка. Он горел желанием овладеть невесткой, насладиться ее сильным, красивым телом, не думая о том, что его грех станет известен людям, полагая, что будет избавлен от неприятностей и огорчений, которые обычно доставляли ему отношения с другими женщинами. И вдруг вместо райского блаженства наслаждений, вместо сладкой неги паши в саду у фонтана нагрянула нежданно-негаданно беда, и она опечалила его, сокрушила, потрясла до глубины души.
Желто-зеленый от бессильной ярости и отчаяния, Аранджел продолжал упрямо надеяться, хотя уже и сам видел, что все кончено. Он не думал о брате, не ждал его, не боялся, брат для него вообще не существовал, и угрызения совести его не мучили. Аранджел Исакович был подавлен свалившимся на его плечи несчастьем. О бесконечных любовницах, с которыми его сталкивала судьба во время разъездов, он никогда не спрашивал и, расставшись с ними, никогда ими не интересовался. Ему даже в голову не приходило, что к кому-то он должен вернуться. То, что его невестка попала в беду, что красота ее увяла как раз тогда, когда он ею овладел, не вмещалось у него в сознании. Казалось невероятным, что эта роскошная с высокой грудью, пышными плечами и стройными ногами женщина не останется такой же красавицей, хотя бы до тех пор, пока он досыта ею не насладится. Казалось невозможным, что ее красота, прекрасные формы тела никогда уже не возродятся. Убегая из дому лишь тогда, когда она начинала громко стонать, чтобы привести лекаря, Аранджел Исакович целыми днями не отходил от нее и, как только ей становилось немного лучше, смотрел как зачарованный на ее посветлевший лоб, горько улыбающиеся губы и сразу снова становившиеся прекрасными белые руки. Все-таки, думал он, ее еще можно спасти так же, как и его, но то, что дивное беззаботное время, которое он мечтал провести с невесткой, прошло бы, как и с другими женщинами, — в тягостной тоскливой докуке и даже в муках и страданиях, — об этом Аранджел Исакович никогда не думал. Он верил, что на сей раз ему дано изведать нечто такое, чего он раньше никогда не испытывал, чего другие женщины не могли ему дать, верил, что в его жизни наступит счастливая пора, когда ему будет приятно, легко и хорошо, как на небе… Подобно тому, как брат его Вук верил, что есть где-то добрая прекрасная земля, куда им всем следует переселиться.
Когда же он убедился, что невестка в самом деле умирает, он совсем растерялся и уже не знал, что думать и желать. Подавляя в себе нетерпение, Аранджел Исакович считал, что со смертью Дафины придет конец всем его терзаниям. Грех останется в тайне, ею никто больше не будет владеть, и единственная в его жизни настоящая любовь останется в ореоле света, в противном случае, он это чувствовал, она могла бы превратиться в невыносимую муку и наказание. Порой смерть невестки представлялась ему даже естественным завершением необузданных движений ее обнаженного, прекрасного, страстного тела. И тут же он спохватывался и думал, что, собственно, бояться нечего, если она и останется жить, и тогда смерть Дафины после того, как он столько лет мечтал о ней, казалась такой ужасной, что впору было самому умереть, броситься с криком отчаяния головой в омут, только не оставаться у себя в доме с ее детьми опозоренным, обманутым, безутешным и ждать брата. Думал он и о том, что после ее смерти он мог бы жить, только если бы не нужно было больше никуда ездить, если бы можно было замкнуться в полном одиночестве и молчании, окаменеть.
В Карловцы он поехал лишь ради того, чтобы в доме успокоились и чтобы выполнить ее желание и привезти священника. Он знал, что едет напрасно, и все-таки спешил.
Рыдван мчался по полям, болотам и корчевинам, колеса прыгали по корням осокорей, тополей и акаций, которые, не оставаясь в долгу, цеплялись за него и хлестали хозяина ветками по голове.
Когда рыдван вырывался из густой тени на солнечный простор равнины, Аранджел Исакович, гораздо менее чувствительный к красотам природы, чем брат, не оглядывался по сторонам, ни разу не посмотрел на усталых собак, то и дело поднимавших из травы жаворонков. Покрикивая на слуг, которые, рискуя каждую минуту упасть между лошадьми, скакали, держась высоко и прямо в седле, не смея даже обернуться, он не видел ни лугов, ни новых поселений; он стоял в рыдване, стиснув зубы, глубоко задумавшись о своей жизни и доме, где умирала невестка.