Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Переселение. Том 1
Шрифт:

Вблизи колонна была довольно пестрой, поскольку многие солдаты-ветераны, воевавшие в Турции и во Франции, растеряли свои форменные кивера, пистолеты, сабли и ружья. А многие вместо сапог надели постолы. И все-таки строй выполнял команды и казался крепкой каменной красной стеной. Позади этой стены, на фоне синего небосклона к пороховым складам тянулись два ряда тополей.

В тот день Гарсули поехал на смотр вместе с фельдмаршал-лейтенантом в большом, запряженном четвериком ландо барона фон Энгельсгофена. Построившийся на плацу полк стал виден, как только они проехали через арку ворот принца Евгения Савойского. После этого обер-кригскомиссар уже никому не давал покоя. Он вертелся, сидя рядом с Энгельсгофеном, и

без конца что-то кричал своей свите, следовавшей за ним в другом экипаже.

— Палавичини, — надрывался он, обращаясь к одному из своих офицеров, — вы видите этих солдат перед нами? Какие люди, настоящие красавцы! И до чего статные! Можете себе представить, как лихо будут они пахать землю, скажем, вон там, за пороховыми складами. А оттуда к городу, полагаю, надобно будет рыть канал. Думаю продолжить Бегу до Йозефштадта.

Он раздобыл где-то, должно быть в Венеции, у какого-нибудь адмирала огромный бинокль и все время подносил его к глазам.

Энгельсгофен делал вид, будто весь этот шум его не касается, и поэтому Гарсули обратился уже к другому офицеру:

— Граф Гайсрук, граф Гайсрук, — ревел он, как горластый прасол, — вот вам испольщики для вашего отца. Можете их уже сегодня вечером погрузить в барки и отправить вниз до Бечкерека. Триста семьдесят восемь молодцов. Триста семьдесят восемь крепких… болванов.

Гарсули, собственно, употребил другое выражение: слово «болван» в его устах прозвучало бы слишком добродушно. Он выразился гораздо грубее. В армии он славился своими непристойными шутками. А сейчас ему хотелось вызвать у сопровождавших коляску гусар и кирасир бурю смеха.

Когда ландо коменданта крепости приблизилось к выпятившим грудь солдатам подунайской милиции, Гарсули опустил свой бинокль и схватился за лорнет. Он разглядывал людей, словно коллекцию жуков или пауков. А тем временем под гром военных труб и рев команд колонна всколыхнулась и замаршировала к стоявшему у самой дороги павильону, где остановился экипаж. Отбивая шаг так, что дрожала земля, полк, точно огромная часовая стрелка, вертелся вокруг павильона. Гарсули громко выкрикивал слова одобрения, словно в этом была его заслуга.

Наконец колонна построилась вокруг маленького деревянного павильона в каре; когда Гарсули поднялся по разостланному ковру на дощатый помост, то увидел, что внезапно очутился среди колыхающегося моря красных гуней, треуголок, шапок, огромных голов, ручищ, ножищ, носов и глоток, из которых, точно дым, вырывался пар и удушливые запахи говяжьего жира, пота, лука, кожи и пороха. На минуту ему показалось, что это море вот-вот сомкнется над ним, и он беспомощно оглянулся, чтобы посмотреть, где Энгельсгофен. Увидев, что фельдмаршал-лейтенант спокойно сидит в облаке табачного дыма, обер-кригскомиссар успокоился.

Вокруг павильона саперы в свое время посадили подсолнухи, и солдаты остановились у самой цветочной клумбы. Те, кто стоял в первом ряду, с большим трудом сдерживали напиравшие на них задние шеренги. На лошадях были только офицеры. Гарсули узнал среди них Юрата и Трифуна, который командовал в тот день парадом; потом он с ужасом увидел, что рядом с желтым знаменем, украшенным черным двуглавым орлом, развеваются на ветру еще два стяга из красного и голубого муслина.

Гарсули оглянулся и, словно прощаясь с оставшейся за его спиной картиной, окинул взглядом редуты и форты с ощетинившимися пушками, башни Темишвара, которые, казалось, были приклеены к ярко-синему небу, неясно видневшиеся налево в долине палисадники, рощи акаций и среди них — село Махалу. Солнце уже поднялось, в траве засверкала роса. На небе не было ни облачка.

Перед началом смотра установили столики для писарей; те разложили на них акты, фискальные бумаги и поставили чернильницы.

— Разве не замечательно, — заметил Гарсули, усаживаясь рядом с Энгельсгофеном, — что мы с

вами снова встретились сегодня, тут, где я впервые увидел вас тридцать пять лет тому назад. Мало кто вернулся из Турции: из тринадцати тысяч — всего три! Да и то все они лежали здесь на траве — в лохмотьях, в окровавленных повязках, грязные, страдавшие от поноса. Вон там их могилы. А нас все еще ласково греет солнце, которое намного сильней любой войны. И до чего оно славно греет! Там, под тем редутом, я, еще совсем молодой человек, увидел вас впервые в свите его величества, всемилостивейшего императора Леопольда. Вы передавали полк кирасир графу Хараху. Тогда я был совсем мальчишкой, но отлично все помню. И вот сейчас я вижу вас глубоким стариком. Да, все бессмысленно, кроме этого солнца. Все проходит, неизменно светит одно только солнце. И как славно оно греет! Нет на свете ничего лучше такого вот весеннего дня.

Энгельсгофен смерил грека холодным взглядом и сухо сказал:

— Я этого не помню.

Надобно сказать, что и старый барон наслаждался открывшейся перед ним панорамой. Учебное поле и Темишвар давно уже стали неотъемлемой частью его жизни. И теперь они походили на разбитое окно, сквозь которое можно все-таки увидеть свое прошлое. Сюда он попал когда-то молодым офицером, и вот теперь с этих зеленых плацев должен будет вернуться в Вену, где его никто уже не ждет. Здесь еще какое-то время будут его помнить, как и этого кривоногого грека, а потом позабудут даже само его имя. Город позади него с высокими колокольнями останется, как останется и солнце, которому так умиляется этот болтливый грек, а он, Энгельсгофен, скоро уйдет, уйдет, но не в Вену, а в могилу.

Солнце, которое Гарсули так любил из-за своих распухших от ревматизма колен, Энгельсгофен любил еще больше, потому что стоял уже одной ногой в могиле. И сейчас он смотрел на залитые солнцем плацы, понимая, что смотрит на них, вероятно, в последний раз. Толпа сербов со знаменами, лошадьми, значками, в шапках и красных гунях не возмущала его и не раздражала вонью его ноздри — напротив, ему казалось, что она пахнет красными полевыми маками. Фельдмаршал-лейтенант наслаждался строгими геометрическими построениями полка, статностью людей, немой покорностью солдат, которые ударами подошв отвечали на громкие команды своих начальников. А дальше, на фоне голубого неба, видел он ряды тополей, но они пробуждали в нем лишь печаль. Солнце поднялось, но он знал, что уже недолго ему придется любоваться его восходом. Однако, поскольку надо было что-то ответить вертевшемуся вокруг него греку, Энгельсгофен вынул изо рта трубку и крикнул:

— Можете передать от меня графу Хараху, что он старый осел. Придет время, когда в Вене раскаются, что прогнали этих ни в чем не повинных людей в Россию. У вас вот на уме разные прожекты, хотите по линейке выровнять их улицы и дома. А лучше бы привели из Вестфалии триста семьдесят восемь сильных кобыл да послали бы этих солдат воевать против французов. Получился бы кавалерийский полк, ничуть не хуже кирасир Хараха. Несправедливо выгонять ни в чем не повинных людей из их домов. Но все вы, там при дворе, были и остались просто задницы.

Потом, перегнувшись через перила, Энгельсгофен крикнул стоявшим у знамен Исаковичам:

— Сегодня выдать людям двойную порцию хлеба и каждому эскадрону — по бочке вина!

А когда лица солдат, стоявших перед павильоном, засияли от удовольствия, так что могло показаться, будто над красными маками заколыхалась золотистая пшеница, старик взмахнул своей треуголкой и заорал по-немецки:

— Сербы! Трижды виват старому Энгельсгофену!

И, размахивая плюмажем, он громко заревел, точно воздавая самому себе высокие, почти королевские, почести. Сербы восприняли его возглас как команду «вольно» и в тот же миг разошлись, чтобы размяться и оправиться, с удовольствием подхватив во все горло:

Поделиться с друзьями: