Перешагни бездну
Шрифт:
Да, многих узнала Моника, и, так как она не закрывала лица — у исмаилитов это не полагается, — ей пришлось ловить в пути столько жадных, похотливых взглядов, что в её снах возникали свирепые, отвратительные образы из сказок чуянтепинских бабушек. Однако там принцессы, в конце концов, счастливо вырывались из когтей драконов и находили своего защитника в образе прекрасного царственного сына. А сейчас в действительности щитом ей служили зелено-кислый мистер Эбенезер Гипп и замороженная мисс Гвендолен, ослабевшая от тягот путешествия по железной дороге и неспособная ни на что, кроме жалоб и стонов. Но даже её, с которой Моника чувствовала себя все же спокойнее и смелее, сейчас в зале не оказалось, и сердце
В двух шагах от неё стоял громадный, косая сажень в плечах, царь Мастуджа из горной страны Бадахшан, могущественный исмаилитский шейх, по слухам, «пожиратель девушек», как его называли у него на родине. При виде его во время путешествия в поездe мисс Гвендолен смертельно бледнела и впадала в истерику, потому что именно он ей сказал в коридоре вагона: «Смотри за собой и за своей курочкой. Быть вам с ней на моём насесте».
Все эти почтенные на вид шейхи и другие духовные наставники знали, зачем везут светловолосую голубоглазую девушку в Бомбей, знали, что она — зякет, а зякет свещенен и неприкосновенен. Один из паломников — нищий исмаилит — во время долгого ожидания на вокзале утолил голод несколькими ягодами сушёного тута из своего хурджуна, за что его жестоко избили дуррой — плетью-семи-хвосткой тут же на перроне и прогнали без жалости. Сушёный тут тоже входил в зякет.
В аудиенцзале, перед священной церемонией вручения зякета, все пиры и мюршиды приняли благочестивый вид. Все они ревниво поглядывали вокруг — не превзошел ли кто их в ценности и красоте подношении.
Тут нашлось многое, чем каждый даритель мог поразить даже такого баловня судьбы, как Ага Хан.
Со смешанным чувством восторга и трепета Моника любовалась отрезами богатейших, невиданной расцветки кашмирских тканей, расшитых золотом и серебром бухарскими и тибетскими бархатными халатами, золочеными, изящной шорной работы седлами и лошадиной сбруей, драгоценными, вытканными руками туркменских и персидских ткачих коврами, чеканной по металлу самаркандской и яркендской посудой, литого золота статуями бодисатв и индусских божеств, тяжелыми кожаными тисненными узорами кошелями, полными монет, сервизами китайского прозрачного фарфора, шелковыми гобеленами-сюзане. Все самое изысканное, редчайшее, отобранное из массы вещей, уникальное, неповторимое, разложенное и расставленное на ковре, предназначалось лишь для того, чтобы Живой Бог мельком глянул на эти богатства и благословил их, то есть соизволил принять в дар.
— «Среди всяческого великолепия драгоценным алмазом блистает она,— негромко звучал голос Юсуфбая Мукумбаева.— Волосам её золото блеск подарило, словно пламя, вспыхнув, застыло».
Всё внутри у Моники оборвалось. Смутно шевелившаяся в мозгу мысль, неясная, расплывчатая, вдруг вылилась в одно слово: «Раба! Я раба! Я погибла!» И если до сих пор под влиянием окружающих ей порой по-ребячьи нравилось мнить себя принцессой, то сейчас все обнажилось и предстало в своей наготе. Глаза её, наполнившиеся было слезами, мгновенно высохли, и она сердито начала искать в толпе среди мюршидов и ишанов того, кто, казалось, заслуживал наибольшего доверия.
Но почему-то её взгляд наталкивался на иссушенное лицо Кривого Курширмата. Его синяя, повязанная по-турецки чалма сползла на нос. Пытливый зрачок единственного глаза уставился на Монику и даже вроде подмигивал успокоительно. Девушка не боялась басмача, но не доверяла ему. Когда он на горном перевале перехватил её, бежавшую от Кумырбека, он повел себя с ней как с почетной пленницей, уважительно. Она была всецело в его власти. Но в его обращении с ней проглядывало даже нечто подобострастное. Он ни разу не позволил ни одной вольности. Словом, ему, залезшему по уши в гниль и грязь, доставляло удовольствие разыгрывать из себя благородного покровителя.
Моника немогла знать, что здесь не было и намека на благородство или великодушие, но ей не пришлось ни разу пожаловаться на Курширмата. Он сделал всё, чтобы провезти её в безопасности и с удобствами через страну, кишевшую воинственными, враждующими меж собой племенами. И он вез её как дочь эмира через горы и перевалы Дардистана в Пешавер и сдал с рук на р стеру Эбеиезеру Гиппу и мисс Гвендолен-экономке.Но Курширмат так и не смог добиться доверия Моники. Сейчас, сколько он ни старался, но не смог задержать на себе её взгляд. Моника продолжала искать другого. И она нашла совсем близко от себя белую чалму, бронзовый лоб, карие уверенные глаза и ассиро-вавилонскую бороду Сахиба Джеляла. Вот он-то и внушал ей веру в свои силы. Она не знала, почему. С той поры, как он появился в Ханабаде в Северном Афганистане, куда её привёз из Чуян-тепа через границу страховидный Курширмзт, Моника сразу почему-то успокоилась. А ведь Сахиб Джелял всегда почтительно держался в стороне.
Но он сделал одно дело, которое преисполнило девушку искренней благодарностью. Он проник в охраняемый басмачами Курширмата караван-сарай и привел с собой двух крепких краснощеких горянок и объяснил:
— Вот Джиран, вот Замбарак, девушки с Памира. Они, Моника-ой, поедут с вами. Там, где вы, там и они, до тех пор, пока мы вас не выручим. — И совсем тихо добавил: — А меня вы не знаете. Я путешественник, здесь проездом. И обо мне ни слова.
Он вышел, не сказав больше ничего.
Девушки были ваханками. Они плохо понимали по-узбекски и по-таджикски, но оказались душевными подругами. Их ждала участь невольниц или, в лучшем случае, наложниц в гареме Живого Бога. Но они не унывали. Да и кто знает, что лучше — пасти коз и прожить жизнь среди камней, рожая и хороня детей, или нежиться на шелковых одеялах во дворце Хасанабад. Ваханкн дрожали от любопытства и боготворили Монику-ой, о которой им сказали, что она настоящая царская дочь. Их, конечно, удивляло, что Моника замкнута и раздражительна, что она недовольна судьбой и капризничает. Но такой и надлежит быть принцессе.
Девушки из Вахана Джиран и Замбарак стояли тут, тоже нарядные, насурмленные, зеленые от ужаса, рядом с Моникой, но они знали свое место и потому старались не лезть вперед и лишь почтительно оправляли что-то в наряде своей обожаемой Моники. И они, и все пришедшие с дарами на поклон не разглядели толком Живого Бога, когда он, под тихие звуки сазов, зазвучавших откуда-то из-под высоких карнизов, вступил в зал, сопровождаемый вооруженными саблями наголо кавасами в высоченных тюрбанах. Верные мюриды шли толпой, и Ага Хан, невысокий, с невзрачным лицом человечек, почти затерялся среди них.
Все паломники в зале пали ниц, кроме Моники. Её пронизал стыд.Она боялась привлечь к себе внимание и лишь покрепче закуталась в прозрачные шали.
К тому же ей захотелось смеяться. На неё напал хохотун при виде Живого Бога, и она, неприлично прыснув в руку, отчаянно сдерживала смех и все более краснела. Живой Бог! Боже ты мой! Да старичок, чуянтепинский чайханщик Кадыр-бобо, вечно воровато поглядывающий из-за помятого, прозеленевшего самовара и отпускающий вольные шуточки прибегающим за осьмушкой чая девушкам, гораздо внушительнее и представительнее заморыша Живого Бога.
Не прониклась Моника почтением к Ага Хану и тогда, когда громовой голос провозгласил:
— Я был, я есть. И нет мне конца. Я — отражение мирового разума. Я — «натик» — совершенство! Я — пророк говорящий! Я выше Моисея, выше Иисуса, выше Мухаммеда! Я господствую над всеми тварями и делами! Все смертные — под тенью моего «я»!
Эхом отдавались в вышине зала слова, многократно повторялись.
Посланцы исмаилитов слушали, но не вникали в смысл слов.