Первая женщина
Шрифт:
Любовь...
Еще вчера не было во мне никакой любви к Вере, и я знал, что любил в своей жизни одну Марию – черноволосую, тонкую, с большими живыми, но одновременно и печальными глазами девочку, несколько лет назад проживавшую с нами по соседству. Нам с нею тогда едва исполнилось по тринадцать. И вот, теперь я понял, все то время, что прошло после расставания с Марией, я только и делал, что искал любовь. Везде! В каждой встречной девушке! В каждой однокласснице! Я ждал любовь! А любовь не приходила ко мне. И вдруг... Пирамиды окружали лагерь. Белые от палящего солнца, они треугольниками возвышались над лесом. Они отражались в глади озера. Куда бы я ни смотрел – пирамиды были там. Мы бродили с Верой возле
Она не обращала на меня никакого внимания. Словно меня вообще не существовало. Если мы встречались на аллее или в столовой, я был пустотою, сквозь которую она смотрела своими сильными рыже-зелеными глазами как сквозь стекло. Она нигде не замечала меня. Я наблюдал за нею из-за стволов деревьев, из-за угла корпуса, я подходил к ней... Она не видела меня даже рядом.
Когда в лесу она назначила наше свидание на среду, мне подумалось, что это очень близко. Я еще не знал, сколько тревоги, отчаяния, мучительных приступов тоски готовят мне эти три дня А я уже не мог представить себя без нее. В один час я стал великаном. И я знал, что если теперь ее отнять у меня, то я опять сделаюсь обыкновенным подростком пятнадцати лет, худым и застенчивым. И я уже не вынесу этого возвращения в себя прежнего.
Второй день ожидания я провел в можжевеловых кустах и у муравейника. Иногда я спускался к озеру, где чуть в отдалении от меня в огороженной купальне плескалась детвора из младших групп, заходил в воду и подолгу смотрел сквозь нее на свои ноги. Словно это пристальное смотрение имело какой-то смысл. Та часть моих ног, что находилась в воде, была как бы отделена от меня. В сотый раз я перелистал книгу о пирамидах – нет ли от Веры записки. Я высчитал, сколько часов осталось до нашей встречи. Перевел часы в минуты, минуты в секунды. Я следил за секундной стрелкой старых наручных часов с треснутым стеклом и убавлял от многозначного числа ничтожные единицы.
Вечер подошел тихий, мирный. Закатный свет зажег окна бараков, обращенные на запад, озарил неподвижные купы деревьев, столбы линий электрического освещения, и пионеры, что шли свету навстречу, были с яркими огненными лицами и щурили глаза.
Войдя в лагерь, я побрел по хозяйственной аллее. Впереди меня плыла скошенная вправо моя длинная тень, узкая и прямая, как палка. Аллея упиралась в кирпичное здание гаража, ворота которого были распахнуты, и над ее тупиком неправдоподобно близко поднимались над землею двумя черно-алыми громадами, как бы чуть колеблющимися в воздухе, колосс пирамиды Хеопса и колосс пирамиды Хефрена.
Я остановился возле старого легкового автомобиля, стоявшего со снятыми колесами на деревянных чурбаках. Под ним лежал Кулак и, позвякивая инструментом, что-то завинчивал в днище проржавелой машины. Наружу торчали только его ноги в стоптанных туфлях и в промасленных штанинах комбинезона.
Этого плечистого, рано полысевшего мужчину лет тридцати звали Володя. Несмотря на возраст, никто к нему по имени-отчеству не обращался. Даже Меньшенин при всех называл его Володей. Среди же детей он получил кличку Кулак, которая передавалась от одной смены к другой. Говорили, что в юности он успешно занимался боксом и был включен в сборную команду города.
Кличка появилась после того, как одному пионеру, побитому своим товарищем, он посоветовал: «Возьми его на кулак!» И показал, как это надо сделать. На дворе возле двухэтажного здания общежития, где он жил в летний период, как и другие служащие лагеря, висела под навесом боксерская груша, по которой он по утрам бил короткими сериями сильных ударов. Ритмически правильный звук их восхищал меня.Я стоял над ним, смотрел на его корчащиеся ноги, слушал могучее дыхание его легких...
И вдруг кто-то тихо сказал позади меня:
«Муж!»
Ноги Кулака согнулись в коленях – он пытался вылезти из-под машины; показалась его голова.
Лицо его было во многих местах измазано сажей. Комбинезон – надет прямо на голое тело. Оно было сутулым, тяжелым и лоснилось потом. И лысина тоже была в капельках пота.
Он глянул на меня снизу вверх, улыбнулся, отер ладонью плоское лицо и сказал:
– Принеси ключ на двадцать четыре, будь другом!
Плохо соображая, о чем он меня попросил, я вошел под своды гаража, где в полутьме блестели, дыша бензином, автобус и грузовик, увидел на металлическом верстаке гаечные ключи, взял первый попавшийся под руку и принес ему.
– На двадцать четыре! Дурила! Ты чего, в числах не разбираешься? – сказал он беззлобно.
– Сейчас! – пролепетал я, кинулся в гараж, разрыл кучу ключей, перемазавшись в машинном масле – они все были очень грязные, – нашел тот, на котором были выпуклые цифры «24», и принес ему.
Он взял ключ и снова залез под машину.
И вдруг какая-то сила отшатнула меня от него.
Я бежал, громко топая ногами, и бараки вздрагивали в такт моим диким прыжкам.
Я остановился лишь тогда, когда лагерь остался позади.
«Зачем я побежал? – хватая ртом разряженный воздух, спросил я себя. – Но он должен был убить меня! Почему он не убил меня тем гаечным ключом?»
Я оглянулся: он не преследовал меня.
Тишина нависала над лесной дорогой.
И эта вечерняя тишина ответила мне:
«Он еще ничего не знает».
«Он, конечно, узнает, он узнает непременно. Я на всю жизнь виновен перед ним, – думал я, глядя в темный потолок барака. – И нельзя вернуть время назад и сделать так, чтобы я не был виновен».
А может, он узнал уже. Только что! Она ему сказала! И сейчас он примчится сюда, ворвется в корпус, кинется к моей постели.
Как же я встречу его лежа?
Я перевел взгляд на длинный ряд слабо светящихся окон и вспомнил его улыбку и слова, которые он сказал мне, прося ключ: «Будь другом!»
Знал бы он, какой я ему друг!
Я целовал его жену, у меня с ней было все, совершенно все, – вот что я сделал! А он даже не подозревает об этом. Не подозревает, что я ее... любовник!
Вдруг жаркая радость стеснила мое дыхание. Будто под гортанью у меня шумно забилась птица, высвобождаясь из силков.
Я приподнял голову над подушкой.
Ночь полнилась тревогой, но одновременно и ярким таинственным счастьем. Счастье и страх были слиты в ней в одно чувство. Их нельзя было разъять, потому что одно не могло существовать без другого.
«Почему она должна вдруг признаться ему в своей неверности?» – подумал я, ощущая прикосновение чего-то большого, страшного и долгожданного.
В длинной ночной рубашке мать сидела на краю кровати среди скомканных простыней, в слабом свете торшера, накрытого сверху для большей темноты ее серенькой юбкой. Волосы ее были растрепаны. Она закрывала лицо ладонями и, вздрагивая, рыдала. А напротив нее в трусах и с голой волосатой грудью сидел на стуле отец, бледный, страшный, смотрел на нее и не успокаивал ее. Я увидел их в щель ширмы, загораживавшей мою детскую кровать, – случайно пробудился среди ночи. И меня поразило то, что он ее не успокаивал.