Первое правило королевы
Шрифт:
Катя тогда поняла, что сердится отец из-за Маши Мурзиной, потому что та совершила что-то неприличное, а поп при чем — не поняла. И только потом, когда подросла, догадалась.
Странно, но она не помнила многого хорошего и интересного. Мама рассказывала, как платье покупали, как в Москву в первый раз ездили, как в море ее волной опрокинуло, отец кинулся и достал, перепуганную, нахлебавшуюся воды, — ничего не отзывалось, даже тенью не мелькало, а вот Маша, утопившаяся в Енисее, помнилась всегда. Как будто кто-то говорил ей, Кате, — это еще не все, готовься.
Она не готовилась, сердилась на эти воспоминания, забывала, вспоминала опять, а теперь отец застрелился — то есть поступил так же постыдно и неудобно для окружающих,
Катя осталась одна.
Митька не в счет.
Митька был «в счет» еще три или четыре года назад, когда была надежда. Теперь не осталось никакой.
Отец тратил на него несметные деньги — его возили по врачам и клиникам, и кидались к специалистам, объявлявшим, что они наконец-то нашли способ, как бороться и победить. Гипноз, кодирование, психоанализ, генный анализ, еще какой-то высокоумный анализ. Потом бабки, заговоры, колдуны, свечки, травки, образа, лягушачья печень, пчелиный воск. Потом опять профессора и новые методики. И все сначала.
Но вот беда — методики годились лишь для тех, кто на самом деле устал от собственного скотства. Но такие и без методик бросали пить, Катя знала. На соседней улице жила семья — родители и двое детей, как и Мухины. Отец пил, конечно. Катя часто у них бывала, потому что дружила с девочкой Люсей, а мальчик все время их задирал, прямо проходу не давал. Возвращалась с работы тетя Шура, злым голосом кричала на мальчика, чтобы не смел, но он и ухом не вел. Попозже, когда темнело, приползал глава семьи, и начинался скандал, занимался как сухой лес от случайной искры, моментально, страшно, неостановимо. Катя быстренько убиралась вон, хотя любопытство, смешанное с ужасом, было очень сильным. Катя боялась чужого отвратительного дядьки и радовалась, что ее отец никогда не приползает домой на четвереньках, не сидит с бессмысленной гримасой и вывалившимся языком, в спущенных штанах, которые он начал снимать, но изнемог на полдороге, не валится спать где попало, не бьет посуду, не ревет диким голосом. Потом что-то случилось, Катя так и не узнала, что именно, только пить тот бросил в один день, как отшибло. Он стал угрюм, молчалив и мрачен, почти не разговаривал, только жадно ел, уходил в другую комнату и там смотрел телевизор — все подряд. «Папка третий месяц не пьет, — шептала Люся. — И не дерется. Злой, а не дерется. Как бы не сглазить, мамка говорит».
Не сглазили — больше он не пил никогда. И даже потом отошел, повеселел малость, а года за два до того, как Катя уехала в Питер, купил «Москвич», повез тетю Шуру «в грибы», и она усаживалась в «Москвич» страшно гордая, помолодевшая, в платочке и резиновых сапогах с кисточками — на зависть всем дворовым теткам.
Митька бросать не желал. Он все твердил, что пьет сколько хочет, чтобы «нервы не закисали», что он — не в пример всем остальным алкоголикам! — в любой момент может остановиться, ему надо только захотеть, а он ничего такого пока не хочет.
Отца в городе боялись, поэтому частенько привозили Митьку по-тихому, без скандалов, но бывало и так, что со скандалами — когда он разбивал ресторанные витрины, дрался, ночевал в отделении. Попались какие-то неподготовленные менты, а документов у него с собой отродясь никаких не было, ну они и дали ему по зубам, и сунули в обезьянник, продержали до утра, а утром уж генерал стал звонить, и ментов этих чуть под суд не отдали. Отец только в последний момент спохватился и простил.
Катя все шла. Поскальзывалась на обледенелых досках, наваленных вдоль серых заборов, бралась рукой за твердые от мороза ветки и опять шла. Куда, зачем?..
Некуда ей идти. Совсем некуда.
Какая ранняя в этом году зима. Или она просто отвыкла в своем Питере?..
К маме ее не пустили. Может, из-за этого ей все казалось, что мать жива и просто не хочет ее видеть.
«Катенька, девочка, нельзя тебе туда, — убеждал ее дядя
Сережа, всегдашний папин заместитель, — пока никак нельзя. Подожди пока, девочка».Чего ей ждать? Катя знала, что больше ей ждать нечего.
И возвращаться тоже некуда. В Питере ее никто не ждал.
Генка все похаживал куда-то, все концерты посещал, выставки, просмотры.
Это знаменитый Горчичкин, ты что, не знаешь?! Деревенщиной была, деревенщиной и осталась, дура непроходимая! Откуда ты такая взялась?! Ты что, не видишь — цвет, настроение, линии, все, все гениально!.. Смотри, смотри, дура!
Она смотрела — мясные туши, срамные донельзя. Ей казалось, что глухие темные краски невыносимо воняют, все время хотелось зажать нос платком. «Дура, — говорил Генка, — только гений может вытащить на свет самое скверное, что есть в человеческой особи. Тебе нос охота зажать, а надо, чтоб была охота с балкона прыгнуть от мерзотности собственной, потому что человеческая особь рождается на свет, только чтобы гадить и портить! Вот Горчичкин своим гением и избавляет мир от скверны!»
Катя страдала оттого, что не была согласна с тем, что она «скверна», и еще оттого, что картинка в углу никому не известного старенького художника — луг, а на лугу пасется усталый конь, и теплое солнце валится в траву, и береза не дрогнет, не шевельнется — нравилась ей гораздо больше, чем туши.
Генка все похаживал, приходил под утро — то ли навеселе, то ли под кайфом, потому что спиртным не пахло, — валился на кровать, глядел веселыми глазами в потолок, посвистывал и на Катины вопросы отвечал, что она дура. А три месяца назад совсем ушел. Собрал вещи в большой Катин чемодан и ушел. Она сначала не поверила, что он на самом деле собирается уйти, сидела на кухне, пила чай, смотрела в стену. На стене были развешаны расписные тарелки с названиями городов, которые отец привозил из своих поездок, а мама потихоньку сплавляла Кате. Говорила, что не любит на стенах «географию».
«Geneva, Switzerland» было написано на одной из тарелок, а на другой «London, England» и нарисовано что-то очень приятное — островерхий домик, озеро, фонтан, не в пример гению Горчичкину.
Генка деловито прихорошился перед зеркалом, причесался ее щеткой и бодро пожелал ей счастливо оставаться.
Она и тогда не поверила. Он не пришел ни на следующий день, ни через неделю, никогда. На ее звонки секретарша отвечала, что его нет на месте, — видно, была проинструктирована специально.
Лето разгоралось, жарко было в Питере, и Катя вдруг вспомнила, что этим летом они собирались на остров Крит и даже документы оформляли. Она стала искать свой паспорт, потому что оформлением занимался Генка, и нашла его, и виза в нем была — значит, собирался с ней лететь! Она засуетилась, воспрянула духом, стала звонить, караулить, и в конце концов секретарша очень холодно сообщила ей, что Геннадий уехал в отпуск. За границу.
Как?! Когда?!
А вот сегодня. Прямо сегодня и уехал, и прямо за границу.
Катя зачем-то поехала в аэропорт и увидела своего мужа с незнакомой девицей в обнимку. Девица была с фиолетовыми и красными волосами примерно до пояса, в розовом топике и зеленых шортах — на каждой ягодице нашито по сверкающей серебряной звезде. Она была с рюкзаком, а Генка катил Катин чемодан на колесиках и прижимался к ней, щекотал бочок, прикладывался к шейке, а она взвизгивала, терлась о него и шутливо шлепала его по рукам.
Кате стало плохо, и она привалилась к холодной мраморной колонне. Молодой милиционер с собакой двинулся было к ней, но потом передумал и замер в отдалении. Ей не было плохо, когда Генка собрал чемодан и прихорашивался перед зеркалом, а тут вдруг мысль о том, что он оформлял документы для отпуска, покупал билеты, заказывал отель — на Катины деньги! — и уже знал, что с ним полетит та, с ягодицами и разноцветными волосами, а не она, Катя, убила ее окончательно.