Первый арест
Шрифт:
– Тут и доказывать нечего!
– Ты уверен?
– Ну конечно!
– Вот впереди камень. Ты его видишь? – спросил я.
– Конечно, вижу.
– А если закрыть глаза, его уже нет,
– Он есть, – сказал Силя.
– Как это доказать?
– Тут и доказывать нечего.
– Нет, ты послушай, как Шопенгауэр доказывает! Шопенгауэр думает…
Но я не успел сказать, что думает Шопенгауэр, так как велосипед круто вильнул и налетел на тот самый камень, существование которого я подверг сомнению. Мы перевернулись. Когда я поднялся с мостовой, весь в пыли и потирая рукой ушибленные места, Силя уже был на ногах, невредимый и почему-то страшно довольный. Он посмотрел на меня сверкающими весельем глазами и спросил:
– Ну, как ты теперь думаешь: камень существует на самом деле или только
Он нарочно опрокинул велосипед, чтобы доказать мне вздорность подобных рассуждений.
Так был впервые на моих глазах наглядно решен коренной вопрос философии.
Потом мы стали близкими друзьями, и я перестал затевать с ним теоретические споры. Однажды он повел меня знакомить со своими братьями. Я думал, что мы идем к нему домой, но он привел меня на маслобойный завод, за базаром. Все предприятие помешалось в старом сарае, над крышей которого торчала небольшая железная труба. У ворот стояли крестьянские телеги, груженные макухой, а по двору ходил человек в замасленной спецовке, худой, с длинной детской шеей, перепачканной мазутом. Это оказался старший брат Сили – Яков. Вскоре появились еще два брата; один в очках, высокий, молчаливый, непроницаемый, с по-цыгански черными волосами и серо-пепельными губами, другой – совсем еще мальчик, такой же угловатый, как Силя, в измазанной мазутом рваной косоворотке. Все четыре брата были необыкновенно худы и сухи, у всех оливково-зеленые лица и синие глаза. Старший работал на маслобойне механиком, второй, в очках, – бухгалтером; Силя и самый младший в свободное от школы время что-то мастерили в сумрачном сарае, где пыхтел и покашливал старенький мотор, шуршали латаные ремни передач, тужился и кряхтел допотопный маслобойный пресс. И все четверо потихоньку агитировали приезжавших сюда крестьян, выискивали среди них сочувствующих и нередко переправляли в села вместе с партией свежих жмыхов пачку недавно отпечатанных подпольных листовок.
Но все это я узнал позднее, когда повадился ходить сюда почти каждый день.
Первое посещение маслобойни осталось в памяти как неожиданная встреча с тем знакомым еше в детстве миром машин, который я наблюдал, выстаивая часами на палубе дунайских пароходов. Деревянный сарай с керосиновым мотором и старинным прессом совсем не был похож на залитые электрическим светом и блеском стали машинные отделения дунайских пароходов. Но и здесь приятно пахло маслом, гудели, вращались и посвистывали многочисленные клапаны и поршни, вызывая какое-то особенное чувство радости и непонятного счастья. И еще более радостно было видеть четырех братьев, которые все вместе участвуют в одном деле. Для меня, вынужденного всегда таиться от своих близких, это было непостижимо.
Как слагаются „дойны" – Ой, зеленый лист полыни! – заговорил нараспев безнадежно-грустный голос где-то у ворот маслобойни, где стояли возы, груженные жмыхами и коноплей.
Была уже весна, но деревья все еще стояли голые и двор был покрыт грязью. Мы сидели с Яковом и Силей у конторы, и, когда у ворот раздался грустный, переливчатый голос, Яков первый обратил на него внимание и показал нам певца.
Это был старик с горбоносым лицом цвета обожженной глины; он сидел на земле у своей телеги, согнувшись под тяжестью овчинного тулупа и островерхой барашковой шапки, похожей на высокую темную башенку. На коленях у него лежала самодельная сопилка из зеленого камыша, но старик не подносил ее к губам, а только поглаживал темными скрюченными пальцами и, словно перебирая невидимые струны, тянул грустным голосом:
Ой, зеленый лист полыни!
Я полыни не люблю,
Ем полынь, на ней и сплю…
Вечерело. Розовым светом покрылись деревья, труба и железная кровля сарая, где пыхтел и покашливал старенький мотор. Старик закончил традиционное вступление к песне, покачал своей темной башенкой и, глядя перед собой полузакрытыми глазами, заговорил нараспев:
На тихом и белом Дунай
Реет парус белокрылый,
Плещут весла, что есть силы,
Рассекая гладь речную,
Мутя пену водяную…
Мне показалось, что я узнаю слова старинной баллады о гайдуке Кодряне. Но почему-то вместо «Кодрян» старик сказал «Арсенте». Это имя тоже было мне знакомо. Все газеты писали, что в дунайских плавнях появился
опасный и неуловимый бандит Арсенте. Неужели дойна о нем? Но в учебнике литературы говорится, что все дойны сложены, по меньшей мере, сто лет назад. Мы придвинулись к певцу, и вот что мы услышали.На тихом и белом Дунае нет никого сильнее и смелее, чем Арсенте. Вся дельта трепещет перед ним, и самые красивые девушки готовы умереть за счастье служить ему в его камышовом шалаше, надежно скрытом в плавнях. Богачи ненавидят Арсенте, но бедные молятся на него, потому что сердце его полно ненависти к богатым и любви к обездоленным и обиженным. Но вот жандармы все же выследили Арсенте и окружили его, когда он отдыхал один на острове, в плавнях. Жандармов туча, Арсенте – один, но им не одолеть богатыря. Когда у него вышли все патроны, он извлек из своих ран пули, всаженные в него жандармами, зарядил ружье и снова начал стрелять в своих преследователей.
Мы слушали песню, удивленные и взволнованные. Где-то рядом, в сарае, уже давно захлебывался мотор, но Яков забыл о нем и, пристально глядя на певца, тоже шевелил губами, точно повторял бесстрашные слова песни. А когда старик кончил «дойну», Яков сказал тихо, но так, что мы все слышали:
– Надо поднимать народ!
И, вместо того чтобы идти в сарай к захлебывающемуся мотору, он опустился на корточки рядом со стариком и начал что-то говорить ему тихим, взволнованным шепотом. Старик спрятал сопилку в карман телогрейки и внимательно слушал Якова.
Он слушал, полузакрыв глаза, башенка на его голове тихонько покачивалась, словно отбивая такт новой песни, которую пел теперь уже не сам он, а Яков. Мы стояли в оцепенении, и нам тоже казалось, что песня все еще длится…
Ой, зеленый лист полыни!..
Когда его захватили врасплох жандармы, – говорила песня тех, чья жизнь горше полыни, – Арсенте все же не сдался и, когда у него кончились патроны, извлекал пули из собственных ран и посылал их обратно в своих врагов. И он победил. Кто покоряется, тот заранее мертв; кто борется, тот всегда побеждает! В плавнях и в лесах есть много бесстрашных людей, и любой из них – Арсенте! Со всеми жандармам никогда не справиться…
Постояв некоторое время во дворе маслобойни я простился с Силей и отправился домой. Был тихий провинциальный вечер. На деревянных скамейках, перед своими маленькими домиками с геранью в окнах, сидели обыватели и лузгали семечки.
Проходя по базару, я увидел, что лавочники уже закрывают свои лавки и с грохотом навешивают на железные засовы огромные ржавые замки. Воздух был напоен теплым запахом навоза, а на лицах людей застыла маска равнодушия и безнадежной скуки. Но я не обращал на это внимания. Я знал, что есть и другая жизнь и другие люди где-то здесь же, рядом с этим убогим скучным базаром. Я все еще слышал «дойну» горбоносого старика, и мне казалось, что ей нет и не будет конца. И тихие слова Якова я тоже слышал, и они были полны для меня нового смысла.
– Надо поднимать народ!
Это каждый может Был поздний вечер. Я сказал своей тете, у которой жил с тех пор, как приехал в уездный город, что иду спать. Но я и не думал ложиться. Я ждал Силю. Он заходил днем, осмотрел мою комнату, имевшую два выхода, и подробно объяснил, что нужно сделать: запереть дверь, ведшую в комнату тети, занавесить окно и убрать все со стола, даже скатерть. Я знал, зачем нужны эти приготовления, но совсем не представлял себе, как все произойдет.
Кто-то тихонько постучал в окно. Я снял крючок с двери, выходившей во двор, и увидел Силю. В руках у него была плетеная базарная кошелка, и я помог ему втащить ее в комнату. Она оказалась тяжелой, словно ее набили камнями.
– Теперь выйди на улицу и проверь хвосты! – сказал Силя.
– Хвосты? – переспросил я.
– Ну да. Я по дороге два раза проверял, а ты проверь еще разок.
Я ничего не понял и растерянно уставился на товарища. Он усмехнулся:
– Выйди на улицу и проверь, не торчит ли кто-нибудь около дома, не привел ли я с собой «хвоста»… Теперь ясно?
Теперь было ясно, и я вышел на улицу. Ночь давно накрыла дома, мостовую, тротуары. Только над головой белел Млечный Путь, а на углу, в каменном доме бакалейщика, из ярко освещенного открытого окна валил дым, как из пароходной трубы. Там, как всегда, играли в карты.