Первый этаж
Шрифт:
Собака умильно глядела с веранды в комнату: ей входить не разрешалось. Петух независимо прошел к столу, с шумом взлетел на отодвинутый стул. Ему разрешалось.
– Егорушка! Егорушка-свет... Вот бы нам за город подальше съездить. Там лес, речка, народу – всего ничего.
– В лес я бы с охотой, – оживился Егор. – В лесу – чисто. Только, может, не надо?
– Надо, милый, надо. Чего дома сидеть? У тебя отпуску который день?
Хмыкнул виновато:
– Седьмой...
– Седьмой! За ворота выходил?
– Я, Аннушка, – сознался, улыбаясь, –
– Много, – согласилась. – А мы утречком. Мы пораньше.
А сама уж хлеб нарезала, суп разливала.
– Это можно... – протянул нерешительно. – С тобой я ничего, пойду...
Тут уж она заторопилась, пока не передумал:
– С утра пораньше махнем на электричку. Еды захватим, чаю в термосе, подстилку – полежать...
– Ну да?
– А чего нам? Люди вольные! До вечера погуляем – и назад.
– Завтра, – загорелся. – Давай, а?
– Завтра, Егорушка, у меня смена. Да и народу завтра, в воскресенье, полно. Лучше в среду.
– Можно, – Егор с удовольствием хлебал суп. – Можно и в среду. Встанем пораньше, махнем по холодку.
– Махнем, Егорушка. Неужто не махнем? А там в избу зайдем, молочка попросим парного.
Как споткнулся:
– В избу... не надо. Там чужие...
– Ну и не надо, – заторопилась. – На кой нам их молоко? Своего возьмем, в пакетах. Грибов насобираем, ягод, цветов полевых.
– Я, – сказал энергично, – корзинку сплету. Я умею.
– Сплети, Егорушка, сплети, милый.
Егор засмеялся счастливо: видно, оттаял, отогрелся в ее тепле. Разгладилась складка на лбу, распрямились сутулые плечи, глаза заиграли живо: помолодел человек. Аня тоже блаженствовала, наслаждалась в полную силу. Вот она, ее минута, редкая, долгожданная!
– Егорушка, – разливалась соловьем, – что бы нам потолки не побелить? Все – веселее будет. Занавески эти выкину, ситчику куплю светлого, обои переклеим, двери перекрасим. Сколько ждать-то можно, что переселят? Давай уж, милый, тут жить.
– Давай, – соглашался. – Давай жить.
Она так и захлебнулась.
– Вот бы еще шкаф поменять. Срамотища одна.
– А чего? Поменяем.
– И стулья.
– Давай и стулья.
– И кровать новую. Не эту, скрипучую.
– Можно и кровать.
Ложку бросила, вскочила со стула, обняла его сзади, прижалась грудью. Так бы и стояла целый день, от себя не отпускала.
– Егорушка, – зашептала жарко, в самое ухо, – истомилась без тебя, изголодалась... Уж я жду, жду, а ты все чужой.
– Аннушка, – он повернул голову, поглядел близко, влажными глазами, – не сердись ты на дурака. Уж такой тебе достался, неладный…
– Достался!.. – охнула. – Да я и не знаю, кому кланяться за тебя. Что бы я одна?..
– Не говори, – дышал горячо, в шею, – не надо... Ты у меня – спасение мое. Один бы – давно сломался.
– А я! Я-то... Без тебя, как пустая. Никому не нужная...
Егор вздрогнул вдруг, обхватил ее руками, сказал чужим голосом:
– Страшно. Страшно, Аннушка.
– Чего,
Егорушка?– Боюсь. Не повредиться бы.
– Да что ты!
– У меня тут, – показал на голову, – давит чего-то. Такой лучик тоненький, булавочный. Уперся и давит. И жжется. Раньше – редко. Теперь – всегда. Руку подставлю, он через руку давит.
– Егорушка! – перепугалась. – К врачу бы тебе...
– Не... Не надо. Знаешь, – сознался, – вот задумаюсь раз, уйду далеко, он и продавит. Ты не отпускай меня... Слышь? Не давай уходить.
– Не дам! – вскрикнула. – Не отпущу!..
А сама уж тянула, тянула его со стула, утягивала за собой в другую комнату.
– Егорушка! – задыхалась. – Свет мой ясный...
Пошли в обнимку, переплетая ноги, натыкаясь на стулья, на стены. А руки не слушались, головы затуманились, кровь заколотилась в висках. Собака смотрела изумленно, склонив набок лобастую голову. Петух приоткрыл один глаз, понимающе глядел вслед.
– Егорушка!..
– Аннушка!..
– Егорушка!..
11
Грохнули кулаком по входной двери, собака повернулась резко, будто хотела поймать собственный хвост, загавкала хрипло.
– Хозяева дома?
И сразу рухнуло все, осыпалось обломками с неслышным грохотом: валилось на глазах шаткое счастье. Егор напрягся, словно броней покрылся, глядел тоскливо и настороженно, Аня в бессильной ярости выступила вперед, прикрыла его, как зверь прикрывает детеныша.
В дверях встали двое, плотно загородили проход. Тот, давешний, мужичок с тугим животом и старая женщина.
– Здравствуйте, – непримиримо сказала женщина. – Общественность.
Так сказала, будто – "Милиция!" Будто – "Руки вверх!" Будто ворвалась в воровской притон с наганом в руке, поймала, уличила, застукала на месте преступления.
– Категорически вас приветствую, – бодро сообщил мужичок. – Наше вам, ваше нам!
А сам глазом подмаргивал, щекой поддергивал, рукой подмахивал, мол, я это, я, тот, который компаньон, с кем почти сговорились, столковались, снюхались насчет теплицы, грядок, того-сего: редисочка в апреле, клубничка в мае... Я это, я!
– Уходите, – приказала Аня.
– Ну уж, – обрадовался мужичок, – так уж и сразу. Не посидели, не поговорили.
– Я общественница, – гордо сказала женщина. – С одна тысяча девятьсот двадцать третьего года. Меня никто еще не выгонял.
Была она неимоверно худая, высушенная, без признаков мякоти на выпирающих костях, как дистрофик после голодной зимы. Кожа на лице мертвая, сухая, растрескавшаяся: земля пересохшая в бесплодном ожидании дождя. Платье висело на ней случайными складками. Шляпа торчала в неположенном месте. Туфли на ногах мужского фасона. Из туфель выступали наружу тонкие подростковые ноги. Но глаза горели неугасимым пламенем, глаза смотрели в упор, дулами на смертников: неумолимо и беспощадно. Руки она держала за спиной, и страшно было подумать, что она могла оттуда, из-за спины, вытащить.