Первый удар. Книга 2. Конец одной пушки
Шрифт:
Бесспорно. Хотя это легче сказать, чем сделать. Дети очень хорошо чувствуют что-то неладное в появлении американцев. Они слышат разговоры взрослых, читают надписи на стенах, они уже сами многое понимают. Попробуйте их убедить, что ничего странного не происходит, что тревога и возмущение их родителей совершенно не обоснованы, что борьба, которую ведет город, ничем не вызвана. Да и кто имеет право подавлять это пробуждающееся в детях чувство национальной гордости, хотя они и обрушились не на тех на кого следовало? По правде говоря, нужно им разъясните только одно — американские дети в этом не виноваты. Но как это сделать, не указывая на настоящих виновников?
А ведь Шевро дал предписание:
— Никакой политики в стенах школы! Я прекрасно знаю — есть люди, которые сеют ненависть даже в сердцах детей…
Это было так глупо, что Роже присвистнул. Бесспорно, даже Тирмон, Пик и Перье ни на минуту не приписывали школьные
— Знаете что, Шевро, нет никакой необходимости сеять ненависть. Она сама вырастает, когда детей ставят в такое положение. Все, что мы можем сделать, — это дать ей правильное направление.
Так же думал и Роже. Да и ребята многое поняли. Видимо, с ними поговорили родители. Мальчики не раскаиваются, но и не вполне уверены, что поступили хорошо… Должно быть, дома им сказали, что дети американских офицеров не виноваты в том, что их уродуют воспитанием. А что их уродуют, это всякому ясно. Понаблюдайте, как прохожие смотрят на маленьких американцев. Все они разряжены, как принцы, ни в чем, конечно, не нуждаются, их задаривают игрушками, возят на машинах, и все-таки жена бедняка-докера глядит на них с каким-то состраданием, словно и они — жертвы того чудовищного, против чего борются докеры. Да, маленьких американцев жалеют и с ненавистью, справедливой ненавистью, думают о тех, кто приобщает своих детей к гнусному делу оккупации, кто заставляет их участвовать в ней, кто готовит их с малолетства к роли колонизаторов, учит презирать людей и целые страны, целые народы, кто отдает их в школу войны. Американские дети вызывают жалость и какое-то чувство ответственности за них. Испытывают ли подобное чувство родители этих детей, обманывая их, втягивая за собою в грязь? В городском саду американские дети ведут себя, как хозяева, и их узнают с первого взгляда, не успеют они рта раскрыть. И что же! Нередко видишь, как докер, который ночью вывел на заборе огромную надпись: «Go home!», встретив такого вот нахального мальчишку, остановится и потреплет его по плечу. Этим он как бы еще раз подчеркивает свою правоту.
И в такой обстановке говорить, что в школе не должно быть политики! Да что ж обманывать себя? В действительности дети захвачены политикой. Они задают вопросы педагогам и, не получив ответа, расспрашивают родителей. Весьма поучительно для ребенка, что любой докер лучше растолкует ему сущность вещей, чем чиновники-учителя. Какое мнение составится у детей о «сеятелях просвещения»! Они далеко могут зайти в своих выводах, и, пожалуй, не всегда это приведет к хорошему.
Обязанность взвешивать каждое слово прежде, чем сказать его ребенку, в душу которого оно падает, словно зерно на вспаханную целину, и дает ростки добра или зла, наполняет Роже гордостью. Он чувствует себя полезным человеком, он рад, что избрал такую профессию. Иной раз дети вызывают в нем умиление. Это глупо? Ну, пусть глупо. В наше время так мало романтики, стоит ли заглушать в себе это чувство? Роже вспоминает, как в институте среди студенчества принято было говорить в шутливом тоне обо всем серьезном и сколько-нибудь возвышенном. И теперь он с краской стыда вспоминает прежние свои мысли и разговоры. Как он мог так думать и так говорить о женщинах, о политике, о любви, о родине, о великих писателях! А что он говорил о своей профессии педагога? Мы к ней «приговорены…» — смеялся он тогда. И ему стыдно, что до сих пор эта болезнь еще не совсем прошла: из каких-то темных уголков души вдруг вылезают остатки изжитого… Чувство гордости наполняет Роже, особенно в те минуты, когда он наблюдает, как дети, самостоятельно, без его помощи, выполняют задание, склонившись над тетрадками. В классе висят на стенах их пальтишки, шапки, — зимняя одежда, вернее все, что хоть немножко греет. Вот берет с круглой дырочкой на макушке — суконный хвостик, конечно, вырван зубами. То же самое проделывал в детстве и Роже. Давно ли это было? До сих пор еще он помнит противный вкус мокрой шерсти… Серые парусиновые «панамки» — их бы летом носить, а не в декабре; да еще такие потертые; с обтрепанными полями. Жиденькая курточка, в петлице воткнута, как значок, а Алюминиевая ложка — наверно, эта ложка, найдена на помойке; а может быть, мальчуган захватил ее из дому — пойдет после уроков пообедать к бабушке, а у нее одна-единственная ложка… Передник. Чей же это? Должно быть, Пьера — он сегодня не пришел. На переднике — три пуговицы: две белые и одна черная. Как, верно, огорчалась мать, что в доме не нашлось белой пуговицы, такой же, как остальные. Чтобы не прикупать, она решила заменить все три пуговицы черными, а пока, временно, пришила только одну. Роже видит, как она торопливо перебирает старые пуговицы, собранные
в коробочке…Завтра учеников распустят на рождественские каникулы. Профсоюз учителей и шефствующая лионская школа устроят ребятам елку. Кроме тех игрушек, которые им раздадут на елке, вероятно, никаких подарков они не получат. Все уже знают о предстоящем празднике. Елку уже привезли, она стоит в большом чулане, рядом с классом Шевро. Старшим ученикам поручили украсить ее. Ребята были так ослеплены гирляндами флажков, бус, цветными лампочками и переливчатыми стеклянными шарами, что не могли удержать язык за зубами: надо же было поделиться восторгом с товарищами. Теперь все разговоры вертятся вокруг елки, и уже сейчас в детских глазах столько радости. Елка скрашивает для них нищету.
Вес это так, но чернильное пятно нелегко уничтожить. И вот происходит то, чего опасался Роже. Открывается дверь. Ребята с грохотом встают. Потом наступает тишина. Вошел директор.
Один из мальчиков набросил на пятно тряпку, которой стирают с доски. Тряпка, вся пропитанная меловой пылью, не совсем прикрывает пятно, но директор, очевидно, ничего не замечает. У него в руке какой-то лист бумаги.
— Садитесь, дети, — говорит он и подзывает к себе Роже.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Все решает пароход
— Вот бумага, которую получил директор, — говорит Роже и, вынув из кармана листок, показывает его всем. — Это циркуляр попечителя учебного округа — вернее, одна из копий, собственноручно снятых директором. Он роздал их нам для «ознакомления». Я решил выступить здесь, на собрании, только для того, чтобы прочесть вам этот документ. Времени это много не займет.
Роже подносит листок близко к глазам — освещение в комнате довольно слабое: висят две лампы под абажуром, но одна, по-видимому, перегорела. И опять, как в первый раз при чтении этого циркуляра, Роже охватывает странное чувство: новый удар американцы нанесли рукой Шевро. Почерк у Шевро отличный, настоящий почерк директора школы… Хорошо, что есть еще люди с хорошим почерком, иначе через пятьдесят лет мастерство чистописания… Фу, глупость какая! Вечно лезет в голову всякая чепуха, словно мысли хотят увильнуть от главного… Еще один интеллигентский недостаток — никогда не можешь полностью отдаться тому, что делаешь…
— «Прошу представить следующие сведения, затребованные префектурой…» — Дальнейшее Роже подчеркивает жестом и интонацией: — «… ввиду возможной эвакуации гражданского населения».
Все потрясены. Да, это уж не слух» — это документ, неоспоримый факт! Никаких сомнений не может быть.
— Надо этот циркуляр напечатать в газете, — говорит кто-то.
— Не напечатают! — отзывается Ноэль, пожимая плечами, вспомнив о том, как «Демократ» — газета, которую он обычно читает, — описала историю с вешками в их деревне.
— Найдется газета, которая напечатает, — вставляет Папильон.
— «Пункт первый, — продолжает Роже. — Сколько по вашей коммуне (или кварталу) имеется школьных зданий. Укажите количество классных комнат, актовых зал, гимнастических зал и так далее, пригодных…»
Опять идиотская мысль лезет в голову… Роже в уме отмечает, что слово «пригодных» как-то прилеплено в конце, как будто его хотели специально подчеркнуть… Это выглядит цинично…
— «Пункт второй. Укажите приблизительные размеры каждого помещения, определив, какое количество людей в нем смогло бы временно разместиться. Ответ прошу прислать немедленно». Подпись: попечитель учебного округа.
Поднимается такой шум, что Роже с минуту колеблется — стоит ли добавлять то, что он хотел еще сказать. И все же говорит, но таким тоном, как будто сообщая нечто второстепенное:
— Для этого учета директор выбрал именно меня.
— А ты что ж, согласился? — немедленно раздается голос Папильона. Роже, немного побледнев, поворачивается к нему:
— Ну, этот вопрос не входит в повестку сегодняшнего собрания.
Он садится. Вокруг все громко обсуждают циркуляр, и никто больше не интересуется учителем Роже. Только Папильон считает, что вопрос о позиции Роже можно было бы поднять и на этом собрании.
Особенно возмущены женщины. Ничего определенного они не говорят, но кричат все сразу:
— Они хотят поставить в школе своих солдат.
— Боши тоже начали со школ.
— А как им помешать?
Так как больше никто не просит слова, Полетта решает выступить. У нее дрожат руки и ноги, строчки, напечатанные на тонкой бумаге, пляшут перед глазами. Воззвание отпечатала дочка Бувара — машинистка она еще не очень искусная, печатает двумя пальцами. У Полетты мелькает мысль: надо бы и мне научиться печатать — пригодится… На собрании большинство — женщины, и это успокаивает Полетту. Женщины ей ближе. А почему мало пришло мужчин? Удивительно, до чего мужчины любят сваливать вопрос о жилище на женщин! Должно быть, считают, что это женское дело.