Песни и сказания о Разине и Пугачеве
Шрифт:
— Чей ты? — спросила особа.
— Перстняков! — говорит свекор и опять поклонился.
— Как твоего отца зовут?
— Иваном! — говорит свекор.
— Помню, помню! — говорит особа. — Воротись, говорит, домой и скажи своему отцу, чтобы сию минуту явился ко мне и представил бы жалованный ковш, что я пожаловал ему в Питере, когда наследником был: он знает».
— И поскакал свекор (мой сломя голову назад в юрод и рассказал своему отцу: «Так де и так, — батюшка!» На ту пору отца свекора била лихоманка (лихорадка), однако велел сыну запречь в телегу лошадь, а сам достал из сундука жалованный ковш, оделся по-праздничному и поехал в Белы-Горки, а на Горках поделаны уже были рели, словно для качалок, а на релях качались удавленники, человек с семь: это были из наших же казаков, кто не признавал Петра Федоровича. А юн не давал никому потачки, кто не веровал в него-казак ли, баба ли, барин ли, барыня лишнее единственно, всех, значит, смерти предавал.
— И с той самой поры пошел трус — мятеж по всему нашему войску! — продолжала монахиня. — Чего, чего, кормилец, не было: и давили, и топили, и расстреливали — ужасти господни!. Ночью, бывало, по улицам не ходи. Бесперечь окликают: «Кто идет?» Скажешь: «Казак!» Спросят: «Чьей стороны?» Ну, и не знаешь, как сказать, не знаешь, <с какой стороны спрашивают. Одно было спасенье: «Калмык!»— скажешь, и лучше. Их чтой-то не трогали. Мы, кормилец, жили в самых куренях, близ самой, выходит, крепости, и я наслышалась страстей-ужастей вдоволь, индо и доднесь мерещится. Бесперечь на приступ ходили, подкопы вели, из пушек, из пищалей без умолку палили индо мать сыра земля стонала, а с крепости смолой, варом обливали! Сколько народу погибло — страсти господни! Я чаю, от зачатка нашего города не бывало такого кровопролития. Моего родного дядю, по матери, и с сыном — Кораб- левы прозывались — на приступе убили. А в поле-то, бывало, съедутся, то же самое. Примерно, сторону царицы держит отец, а сторону царя — сын. Лошади под обоими семьянины. Как съедутся, лошади-то и заржут, — знамо, спознают друг дружку. 11о лошадям и воины-то спознают друг друга. Отец, бывало, кричит сыну: «Эй, сынок! иди и а нашу сторону! Нс то убью!» А сын отцу в ответ: «Эй, батюшка! иди на нашу сторону! Не то убью!» А тут подскачет какой-нибудь полковник, да и гаркнет: «В ноле съезжаться — родней не считаться! Бей!» И хватит, выстрелит кто-нибудь из пищали, либо отец в сына,либо сын в отца! Таковое-то было кровопролитие за грехи наши.
Монахиня замолчали и перекрестилась. Немного погодя, я спросил:
— А знавала ли ты, матушка, Устинью, жену Пугачева?
— Устинью-то Петровну? — отвечала монахиня. — Как не знать? Шаброво дело, всего только через два дома друг от дружки жили.
— Как же этакое дело случилось, что Пугач на ней женился? Сам что ли он захотел, или присоветовал кто?
— Не знаю, как сказать тебе, кормилец, чтоб не солгать на старости лет, — сказала монахиня. — В ту пору мое дело было- детское, а после, как подросла, слышала ка-двое: одни говорили, что Петр Федорович сам захотел, другие говорили, что графы да сенаторы ему присоветовали. .
— Какие графы, сенаторы? — спросил я.
Монахиня улыбнулась и отвечала:
— Да все воины наши — все эти Орловы, Чернышевы и — иные прочие. Ведь у него целая евина была набрана из наших казанов: кто графом Орловым звался, кто Чернышевым, кто другим каким ен ер алом, сенатором, что в Питере при Катерине Лексевне состояли. Ну, с лентами через плечо щеголяли, прости господи, и грех и смех. .
Монахиня опять улыбнулась. Немного погодя, она продолжала:
— Сидит это он, Петр-то Федорович, под окном и смотрит на улицу, а Устинья Петровна на ту пору бежит через улицу, в одной фуфаечке да в кисейной рубашечке, рукава засучены по локти, а руки в красной краске. Она, видишь ли, занималась рукодельем, шерсть красила да кушачки ткала, такая мастерица была. Увидал ее Петр Федорович, — а она была красоты неописанной, — увидал ее и влюбился; спрашивает своих сенаторов:
— Чья эта девица?
— Дочь казака Кузнецова!? — говорят сенаторы.
— Сию же минуту, говорит, ведите меня в дом к казаку Кузнецову.
И пошли в дом к Кузнецовым. Посмотрел Петр Федорович на Устинью Петровну пристально, а она вышла к нему обряжена, как следует, в нарядном сарафане, в жемчужной подвязке, с монистами и жемчугами на шее, в черевичках, золотом расшитых, — как следует девице хорошего отца-матери. Посмотрел на нее Петр Федорович, и пуще прежнего полюбилась она ему: больно уж красотой взяла.
*— Хочу, говорит, на ней жениться.
А секаторы будто бы ему в ответ:
— Нельзя делу этому статься.
— Как так? — спрашивает Петр Федорович.
А сенаторы будто бы ему в ответ:
— Мы, чай, не басурманы: от живой жены жениться закон воспрещает.
— А я вам скажу: закон не воспрещает! — говорит Петр Федорович.
— Как так? — Это уж сенаторы-то будто спрашивают его.
— А вот как! — говорит он. — С женой моей я разошелся давно, больше десяти годов, говорит,
живем мы с ней порознь, а закон разрешает после развода жениться через семь лет. Теперича возьмите в толк вот еще что, — говорит Петр Федорович. — Ведь цари-то — не как простые люди, цари не связаны никаким Законом, цари сами закон, — когда захотят, тогда и женятся, на ком хотят, на том и женятся. Кто им смеет указывать?— Вот такими-то словами будто бы ii урезонил Петр Федорович своих енералов и сенаторов, — сказала монахиня, — и женился на Устинье Петровне. А другие говорили иное, — присовокупила, немного погодя, монахиня. — Другие говорили, будто Петр Федорович не сам собой женился, а графы да сенаторы присоветовали, сбили его с пути истинного. Ему, видишь ли, хотелось иметь ее, сиречь Устинью Петровну, — прости, господи, за слово! — хотелось иметь ее полюбовницею. А сенаторы-то и стали проть него, особенно, говорят, Мишка Толкачев. Правда, надо сказать, Мишка первый ходок был у Петра Федоровича по таким делам. Однако, как коснулось дело до сродственницы — он сродни был Кузнецовым — так запел другое. По его, говорят, совету, сенаторы наши приступили к Петру Федоровичу и говорят: «Бесчестно отецкой дочери быть наложницей. Не подобает и царской особе пребывать в грехе. . А есть когда угодно твоей царской милости, чтоб отецкая дочь была твоей, то, говорят, сочетайся с ней закон-н^гм браком». А он им в ответ: «Нельзя этому делу статься, сами знаете, у меня жена жива». А они ему говорят: «Какая у тебя жена? Та, что ли, что в Питер е-то живет и мудрит? Что она тебе за жена? Не жена она, а супротив-ница!. Что тут много толковать, — говорят сенаторы, — есть когда Устинья. Петровна тебе полюбилась, — женись да и баста! А на ту нечего смотреть: немного она нацарит. Ты только положись на нас. Грудью за тебя постоим, жизни не пожалеем! Всю анперею с тобой пройдем, Москву возьмем, Питер возьмем, и самое ее пленим!»
«Таким-то побытом, — продолжала монахиня, — графы, сенаторы и соблазнили Петра Федоровича, на грех навели и этим самым делом, сиречь женитьбой-то Петра Федоровича на Устинье Петровне, всю кашу испортили. Как узнали в миру про женитьбу Петра Федоровича, так народ-то усумнился и весь отшатнулся от него, а то бы, глядишь, него и было. . Армия, что из Москвы на него шла, вся армия, касатик, хотела преклонить пред ним знамена и покориться ему, как законному своему ампиратору. А как узнали, что он от живой жены женился, так и захлестнуло. «Пугач, а не царь!» — сказали солдаты и командиры ихние и с той поры стали супротив него.
Узнала об этом и Катерина Лексесна и крепко разобиделась, матушка. «Есть когда он так поступил, сказала государыня, — то и я поступлю с ним по-свойски! — Поезжай, — говорит ока князю Голицыну, — поезжай на Яик и беспременно разбей его, греховодника! Живого или мертвого, все единственно, говорит, представь его ко мне; будет, говорит, ему про-куратить и мир мутить; пора, говорит, положить предел его затеям, им же несть конца!»
— И князь Голицын разбил его у Татищевой, как приказывала государыня, — сказала монахиня таким тоном, который ясно выражал сочувствие рассказчицы к неудаче Пугачева. — А дотолева все командиры и енералы потрафляли Петру Федоровичу, мало с ним отражались, а коли и стражались, то неохотно, касатик: знамо, и сами опасались, — дело было закрыто: почем знать, чья бы взяла? Есть когда бы не женитьба, не то бы и было. Так старики говорили. От Татищевой он бежал на Волгу, — продолжала монахиня, — но нигде большой удачи не имел, по той самой причине, что мир-то в нем усумнился, да и казаки паши все почесть от него отшатнулись — самая малость при нем осталась. От Волги он опять бросился было к Яику, да дальше Узеней оттуда, голубчик, не пошел. Сами же казаки, что при нем оставались, привезли его с Узеней в город и сдали командирам, а командиры, знамо дело,
представили его в Питер к государыне. Там, значит, и кончил он д|ни свои в мире и тишине.
Монахиня перекрестилась.
— Как в мире и тишине? — перебил я. — Его, как буяна, душегубца, казнили!
Монахиня улыбнулась.
— Казнить-то казнили, дитятко, — 1 сказала она, — да не его, а другого, подставного какого-то человека, такого, видишь ли, подыскали колодника, кой согласился умереть за него за деньги. Деньги-то, знамо, пошли детям его, этого колодника.
— Как так? Не может быть! — возразил я.
— Так, так, касатик! Ты уж лучше не спорь, всяк тебе то же скажет, — сказала мона-хиня. — А есть когда хочешь знать это до всей тонкости, то поезжай на Свистун и отыщи там кого-нибудь из старожилов из Кузнецова дома: они лучше дело это знают, потому семья их тут замешалась.
— Да, кстати, матушка, скажи-ка: что сталось с Устиньей? — спросил я, когда речь снова зашла о Кузнецовых.
— Устинья Петровна и две сестры Толкачевы, — обе девушки, что во фрейлинах при ней состояли, — взяты в Питер, касатик, — отвечала монахиня. — Царица призывала их к себе, смотрела одеянья на них и похвалила: «прилично де и красиво». Только Устинье Петровне сделала слегка выговор за башмаки, что золотом были вышиты: «Не подобает,