Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Лады! По мне – все едино… Затягивай-ко, брат, песню да погромче: неравно очнется да заорет, либо барахтаться станет, все-таки оно маленько посуше выйдет. А то гляди, как ни на есть, услышит из хозяев кто да прибежит, чего доброго, – тогда напляшешься! Поблажки, чай, не будет, ни за што сгоришь! На грех мастера нету!

Иван Иваныч откашлялся и громко затянул:

Ах дербень, дербень Калуга,Дербень Ладога моя!

Лука Лукич тотчас же подхватил ему в голос баском, даже, подпевая, каблуками притопнул, а сам меж тем положил пластом на постели бесчувственного Селифана и плотно накрыл подушкою его лицо. Он сел подле него, с полнейшим хладнокровием, словно бы исполняя какое-либо обыденное дело, осторожно надавливал подушку, стараясь, чтобы в легкие его не могла проникнуть ни малейшая струя воздуха.

По

мере того как длилась эта операция, оба приятеля становились сосредоточеннее; Лука нажимал уже молча, вполне серьезно и озабоченно, «чтобы дело в аккурат пришлось», а лицо Ивана Иваныча все больше и больше покрывалось томительной бледностью, голос дрожал и обрывался, так что ему с трудом приходилось пересиливать себя, чтобы допеть до конца «дела» свою песню, под аккомпанемент которой совершалось это тихое, оригинальное убийство. По выражению его глаз и по той дрожи, которая кривила мускулы его лица, видно было, что ему впервые еще приходится быть свидетелем и участником такого дела и что при виде этой систематически производимой насильственной смерти его пронимает невольный холод ужаса. Сидя у стола, он отвернулся от своего товарища и пел «дербень Калуга», заткнув уши и прикрыв лицо руками, чтобы не видеть этой страшной сцены и не услышать как-нибудь стона их общей жертвы или ее последнего, глухого хрипенья в подушку. Ему было страшно при мысли, что человек умирает, умирает насильственной смертью – «без покаяния, сердечный, словно пес какой, – слава тебе господи, что хоть не от моей руки, что не я его покончил!» – думал он, боясь оглянуться на приятеля, для которого подобного рода профессия, очевидно, давно уже была делом привычным.

Прошло минут семь. Селифан Ковалев сделал несколько бессознательных, конвульсивных движений и содроганий всем телом, но рука, державшая на его лице подушку, была тверда и безмилостна: через две-три минуты после этих конвульсий – на постели уже лежало безжизненное тело.

– Сварганено! – промолвил Лука, подымаясь с постели.

– Теперь, брат, берем его под руки, да и лататы [308] поживее…

На лицо покойного нахлобучили шапку и, подхватив его под мышки, поволокли на улицу, в качестве бесчувственно пьяного человека.

[308]

Удерем, скроемся (жарг.).

– Эка нализался, скот любезный! Как его теперича домой сволочишь?.. До бесчувствия, почитай… А тут еще – ишь на дворе завируха какая поднялася! Так и метет снежище! Ну, ползи же, что ль, чижало ведь тащить тебя! – приговаривал все время Лука Лукич, усаживая труп Селифана рядом с собою в лихачевские санки и бережно обхватывая его рукою. Иван Иванович поаккуратнее застегнул полость, по-прежнему вскочил на облучок – и рысак стрелою помчался по улице, направляясь к набережной Большой Невы.

– Ух, ты!.. Фю-ю-ю!.. Кати-малина!.. Лихо!.. – кричали и гаркали оба приятеля, изображая собою гулящую братию, и когда они спустились на ледяную дорогу Большой Невы, до слуха полицейского солдата, что стоит на Гагаринском спуске, долго еще долетала песня:

Как по Питерской, по Тверской-ямскойПо дороженьке…

У Мытнинского перевоза поднялись на берег Петербургской стороны не трое, а двое живых седоков в санях лихача-извозчика.

XXXIII

ТЫРБАНКА СЛАМУ

Эти двое седоков немедленно же возвратились в тот самый нумер «Утешительной», где за час было совершено убийство. К ним также присоединился теперь и лихач Карчак, который поставил своего коня на кормеж во дворе трактира.

– Оглядеть бы, братцы, исперва-то комнату хорошенько, чтобы потом как-нибудь нижайшей благодарности не оказали [309] , – предложил Лука, снимая свою лисью шубу.

– Это ты в правиле, – согласился лихач, – «береженого и бог бережет», говорится.

– То-то! Однова был этта случай такой, что сварганили молодцы дело, – продолжал первый как бы для пущей убедительности в своем предложении, – и совсем бы, кажись, чисто сварганили, так что и концы в воду, да лих – комнату забыли углядеть, а в комнате-то комиссия опосля на розыске и найди две вещицы: галстух потемного [310] (родные сразу признали) да пуговку от пальта. Прикинули этта пуговку-то на маза [311] – как раз, значит, к пальтишке евойному под остальные приходится,

даже на место ее и новую-то, дурень, не догадался пристегнуть. Так от этой самой безделицы и дело все раскупорилось – ни за што сгорел человек. Огляди-тко, Карчак, на постели да по полу пошарь!

[309]

Оставили в подозрении (жарг.).

[310]

Убитый, задушенный (жарг.).

[311]

Старший вор, заправляющий делом (жарг.).

Но Карчак и без того, сам по себе догадался сделать осмотр, еще по первой мысли об этой предосторожности.

– Чисто! – уведомил он, обшарив углы вместе с мебелью и подымаясь с пола.

– Ну, а коли чисто, значит, и за тырбанку [312] можно приняться. Вали-ко, брат Зеленьков, рыжую Сару на стол! Аль у тебя, подико-сь, чай, все финажками? [313] *

– Финага – барская бабка [314] , – заметил Иван Иванович, вынимая бумажник из кармана.

[312]

Дележ добычи (жарг.).

[313]

Ассигнациями (жарг.).

[314]

Господские деньги (жарг.).

– То-то они, видно, от бар и достались тебе на дело, – подмигнул Лукич, ласкательно похлопывая по бумажнику.

– От крали [315] ! – с самохвальной удалью мотнул он головой.

– Это для нас все едино, потому: мы – люди занятые: сварганили заказ твой чисто – значит и плати по стачке. Только ты ведь, брат, плутяга не последнего разбора – значит этта вор не нашего закалу – как раз, гляди, надуешь.

– Для чего ж ты мараль такую, ни за што, ни про што, на человека взводишь? Это бы уж и обидно, кажися! – оскорбился за себя Иван Иванович.

[315]

Благородная дама (жарг.).

– Ну, обидно, не обидно – будь хоть по-твоему, – а только, брат, не взыщи, коли попросим тебя, по великатности нашей, разуться да платьишка дочиста перещупать. Ты не красная девушка, да и мы не молодухи, стало быть – не стыдись, душа, раздевайся живее!

– Да для чего ж это… конфуз такой?

– А для того, что мы ревизовать тебя желаем, не скрыл ли ты от нас малую толику деньжищек? Может, они у тебя на пальце где ни на есть у мозоля в тряпице, али в пальтишке за подкладкой прихоронены – почем знать!.. Может, тебе на дело больше было отпущено, а ты икономию в свой карман соблюл.

– Ну, уже это дело лишнее! – вступился лихач. – По-моему – сколько было на стачке выговорено, столько и получай, а до остального какое нам дело? То уж его монета, значит; а этак-то, по-твоему, ни в одном хороводе спокон веку не делается, потому – оно не в правиле, и никакого закону нет на это.

– Закону… Я сам себе закон и воля! Нам ведь за экой клей [316] , того гляди, сгореть придется, так хоть, по крайности, было бы за что! Твоего всего и дела-то – на рысаке прокатить, а я почти что руки окровянил. Это задача неровная. Ты ведь, поди-ко, ежели что у ключая касательство какое выйдет, так скажешь, что и знать, мол, ничего не знаю, стоял себе у панели на улице, а садил на себя троих, думамши, что они пьяного в бесчувствии волокут. – Так ли?

[316]

Дело (жарг.).

– Так-то так, это что говорить! На себя кто же охоч показывать? – согласился извозчик.

– Ну, так и молчи. А я, как ни на есть, пуще всех в ответе состою; значит, мне и тырбанкой распоряжаться. Разувайся-ко, Зеленьков! Нечего тут задаром бобы на печи разводить!

Зеленьков с большим неудовольствием исполнил требование Лукича, потому – чувствовал себя в амбиции своей оскорбленным за столь явное недоверие. Сотоварищ его произвел самую внимательную рекогносцировку, перещупал все платье, пошарил внутри сапог и, наконец, после всех этих эволюций, пришел к убеждению, что затаенных денег у Зеленькова нигде не имеется.

Поделиться с друзьями: