Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
В константинопольском колледже у меня начался острый приступ аппендицита. Меня положили в маленькую пустую комнатку. Потом явилась служанка, княгиня Долгорукая, с трудом пропихнула в печь один большой кусок антрацита и стала спичкой поджигать его. Чиркнула десять и двадцать раз, потом чертыхнулась и сказала:
— Не понимаю, почему уголь не горит? Помню, в Петербурге прислуга зажигала камин в несколько минут!
Придавив кулаком невыносимо болевшее место и мысленно кляня беспомощность княгини, я сполз с постели и в два счёта зажёг печь. Ещё бы! Хо-хо! Ведь я был угольщиком с «Фарнаибы»! Я глядел на неловкую немолодую женщину, на её
Когда однажды на кухне три княгини затеяли ссору, я слышал, как Долгорукая сказала Чавчавадзе о Трубецкой: «И она посмела мне сказать это? Мне?! Слава богу, я не какая-то там Трубецкая!» Какая-то… Как это было сказано! А что же она сказала бы о Толстых, на графском гербе которых красуется позорный и постыдный холуйский девиз: «Преданностью и усердием»? Как «Без лести предан» у графов Аракчеевых…
Тьфу! Я сгорал от стыда! Не гордый девиз немецкого Фрайгерра, чешского или польского свободного пана вроде «Решительно и быстро», «Под огнём недвижимый» или «Только вперёд» — словом, не рыцарский девиз вольного человека, а пресмыкательские словечки придворного холопа. Свобода и независимость! Какие высокие и прекрасные слова!
«Нет, — шептал я себе тогда, сидя под инжирным деревом во дворе колледжа, — лучше быть Быстролётовым. А принадлежность к роду известных поэтов и писателей меня самого не делает талантливей — нужно самому творить и творить хорошо, чтобы сравнение с Львом Николаевичем, Алексеем Константиновичем или Алексеем Николаевичем не звучало бы как насмешка. А родственные связи… Чёрт их побери! Как европеец — я родственник Гёте и Байрону, как человек — царю Навуходоноссору и фараону Хеопсу!»
В девятнадцатом году я видел, как в Анапе местные дамы утирали слезы, когда мимо проходила худенькая, измятая жизнью женщина с подростком, который на верёвочке нёс бутылку керосина. «Кшесинская! Сын Николая Второго…» — слышался умилённый и благоговейный шёпот. Все улыбались и усиленно сморкались. Кроме меня. Я глядел на внебрачного сына императора без жалости и без почтения: «Я теперь, по крайней мере, хоть узаконен… И на нашем сторожевом катере могу получать керосин, не меряя его бутылкой…»
Нет, нет, я рад, что родился таким, каким родился, а что касается тринадцати лет работы в разведке, то это в концеконцов только доказательства моей душевной силы, чистосердечия и доверчивости.
Простодушный дурак — это да, конечно, но во всяком случае — честный дурак.
Однако в Суслово я просидел не четыре, а почти пять лет — до зимы сорок седьмого года. Эти месяцы были временем перемен, тревог за будущее и распада нашего маленького кружка: занавес медленно опускался, сцена пустела, актёры и зрители уходили или готовились уйти, — наступил час театрального разъезда. Вот поэтому в своём послесловии я должен досказать недосказанное, чтобы читатель узнал дальнейшие судьбы людей, о которых я говорил выше.
Однажды зимним утром Антипка раздавал лекарства больным, а я сидел и заносил в книгу фамилии освобождённых от работы. В передней послышались
твердые быстрые шаги, и мелькнул белый полушубок, ушанка с отпечатком звезды на белом овечьем меху, хорошие казённые валеночки.— Внимание! Здрасьте, гражданин начальник! — заорал Антипка, выпучив глаза. Все опустили руки по швам, я встал. Вошла Анечка.
— Стоять вольно! — в шутку бросила она больным и, сияющая, остановилась передо мной. — Ну, как? А? Совсем начальник? Поздравь: я получила бесконвойку и сейчас сажусь в сани и одна несусь по сугробам на третий! Тот самый лагпункт, где когда-то едва не умерла штрафницей, а сейчас еду туда как статистик-контролёр! Что, испугала, Антипка?
Антипка вытер нос.
— А я думал, что вы Карп Карпыч!
Кругом грянул довольный смех. Всегда приветливую Анечку больные любили, её радость была их радостью. Так и стала она носиться по полям и лесам — то на санях, то на телеге, то пешком.
Проходят месяцы. Настала весна.
Вот мы сидим и завтракаем: Севочка, Андреев, я и Анечка.
— Сволочь Некрасов — вчера не пустил меня в баню! — бурчит Андреев. — Выжимает подачку!
А Анечка закидывает голову, закрывает глаза и улыбается.
— Я вчера остановила лошадь у озера, затерявшегося в тайге. Разделась и устроила себе, братцы, такое купанье, что и сейчас приятно. Вода холодная и прозрачная, как кристалл. Помылась, постиралась, подсохла, да и домой, в зону! Только змей там полно! Прилечь страшно. А цветов — уйма. Какая красавица наша Сибирь!
Еще проходят месяцы. Наступает заветный летний день.
Одиннадцатое июля сорок седьмого года.
— Не видно? Отойди на шаг и незаметно ещё раз погляди со стороны, — шепчет Анечка. — Мне самой кажется, что выпирает угол каждой тетради…
— Нет, — качаю я головой. — Ничего не видно.
Она стоит молча, слегка наклонив голову. Расставив ноги как будто бы для того, чтоб прочнее упереться в землю. Рядом тощий вещевой мешок: все ценные вещи она оставила мне. Под платьем подвешены мои тетради. Они не очень большие и не очень толстые. Но на худом теле лагерницы, под лёгким летним платьем они видны, особенно при движении. Заметят — будет арест, новый десятилетний срок, лагерная судимость, штрафной этап, штрафной лагерь. Я вижу протянутую руку смерти за спиной Анечки, над её белоснежным вихром… Смерть ждёт.
— Надо везти, — сурово говорит Анечка, еле шевеля побелевшими губами. — Надо.
Она делает паузу.
— Помни: я тебя вытащу отсюда. — Переводит дух. Мучительно и трудно. — Увидимся в Москве.
Мы стоим друг перед другом в героическом молчании. Как перед незримым входом в храм Свободы. Это — мгновения клятвы.
— И чиво здеся околачиваться? Не понимаю! — С порога вахты скрипит нам Карп Карпыч. Закуривает. Смотрит на небо и добавляет: А дождя вроде не предвидится! Ну, пошли на свободу, гражданочка, давайте не будем задерживать движение. Говорите данные по положению!
Белыми губами Анечка в последний раз произносит данные и протягивает бумажки. Карп Карпыч важно их читает, водрузив на нос большие очки в железной оправе — изделие Андреева. Потом не спеша стучит в оконце корявым пальцем, жёлтым от махры. Но когда проклятый засов заползает внутрь сторожки, и калитка со скрипом приоткрывается, Карп Карпыч неожиданно хохочет, быстро подхватывает Анечкин мешок и говорит: Счастливого пути товарищ Иванова! — и выносит мешок за зону.