Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пираты Эгейского моря и личность.

Петров Михаил Константинович

Шрифт:

Нам кажется, что эта своеобразная близорукость философского видения, не позволяющая четко различать больное и здоровое в человеке, нечеловеческое и человеческое, дает метастазы и в область более широких философских материй. Ведь, по существу, наука не только обновляет социальное репродуктивное бытие, но и выполняет своеобразную «медицинскую» функцию очищения человека от нечеловеческого: ставит диагноз и прописывает рецепт лечения от репродукции. Наука в ее продуктах, в объективном наличном знании действительно может рассматриваться в качестве «зеркала», но в силу «медицинской» функции науки это будет особое зеркало, в котором субъект видит не себя, а меру своей несубъективности, несуверенности, то есть свои болячки, струпья, уродства, мешающие ему быть действительно субъектом. Можно, конечно, по-разному относиться к этому изображению. Можно умиляться или отвращаться при виде собственных болячек, это дело вкуса. Но вот вряд ли имеет смысл «на зеркало пенять», обижаться по поводу того, что некрасиво в этом зеркале показывают.

Ильенков остро видит несоответствие ожиданий субъекта с тем изображением, которое субъект ввдит в объекте, пытается поставить под

вопрос это искажающее изображение: «И нам, как никому другому, не следовало бы забывать, что при всем «единстве» интересов развития живого человеческого индивида с интересами развития Техники эти интересы диалектически противоположны и что машинные «совершенства» ни в коем случае нельзя принимать за эталон человеческого совершенства. Они, скорее, взаимно дополнительны, взаимно обратны. И не следует их отождествлять и путать даже в фантазии. От этого может произойти весьма превратный взгляд на человека и перспективы его «совершенствования» (там же, с. 36). Но вот виноватым-то в этом несоответствии оказывается почему-то искажающее зеркало: «Как только человека начинают мерять мерою машинных «совершенств», он сразу же превращается в нечто невообразимо несовершенное. И даже хуже того. Все то, что на самом деле составляло всегда его подлинное, собственное человеческое достоинство, в этом, все выворачивающем наизнанку, зеркале начинает выглядеть как минус, как порок, как недостаток. Человеческие представления о Добре и Красоте, способность к диалектическому мышлению, стремление к всестороннему раскрытию этих способностей каждого индивида, нежелание быть «винтиком» в машине - все это «устарело», все это «наивно», все это «глупо». И наоборот, все реальные - конкретно-исторические - несовершенства человеческого рода в зеркале этом отражаются как врожденные и посему неодолимые его «достоинства», и все отрицательные тенденции в современной культуре начинают казаться прямой дорогой в рай. Односторонность узкопрофессионального развития, доходящая до профессионального кретинизма, превращается в этом зеркале в добродетель, а благородная мечта о всестороннем развитом человеке - в «несбыточную утопию» и даже вредную «догму». Все выворачивают наизнанку коварные зеркала кибернетической комнаты смеха» (там же, с. 36-37).

Какой уж тут смех, картина действительно «зеркальная»: плюсы становятся минусами, минусы - плюсами. Вот тут бы и отказаться от традиционного представления о том, что объект суть предметное отображение субъекта, признать, что никакого «выворачивания наизнанку» здесь нет, а есть лишь закономерная «медицинская» попытка нарисовать субъект, пользуясь палитрой красок-болезней, ни одна из которых не может быть признана достоинством, хотя многие из них, бесспорно, болезни «врожденные», унаследованные от проклятого прошлого, в том числе и биологического. Ясно, что в одних болячках, в одних негативных определениях ничего не изобразишь. И раз уж научная картина мира, традиционно принимавшаяся в силу ряда исторических причин, среди которых не последнюю роль играло восхищение успехами науки и техники, за картину - предметное отображение самого субъекта, оказывается несостоятельной, то было бы лишь естественно попытаться исследовать возможности какого-то другого, может быть, даже предметного представления субъекта, не использующего идею отображения живых, личностных, продуктивных качеств в безличной форме слепых автоматизмов.

Но движение в этом награвлении требует разложения деятельности на творчество и репродукцию, отказа от традиционного «смешанного» истолкования деятельности, требует парности, дуализма, а с точки зрения традиционной философской нравственности это уже смертный грех. Поэтому и начинается окольное какое-то, хотя и объяснимое, «восстановительное» движение за перемену знаков, когда только что объявленное минусом начинает переходить в свое другое: «Вот и захотелось мне посмеяться над этой оптикой, понимая ее устройство и не пугаясь при виде тех чудищ, в которые превращается ею Человек. Понимая, что зеркало кибернетических фантазий может в этом случае помочь мне яснее разглядеть подлинный облик человека и понять, чем ему стоит в самом себе дорожить, а от чего полезно бы поскорей отказаться и какие умонастроения могут повести его в рай, а какие в ад. А умонастроения, которые тут имеются в виду, вовсе мною не выдуманы. С ними можно встретиться на каждом шагу, и вовсе не только в кибернетике, а и в любой науке, так или иначе вынужденной касаться вопроса о взаимоотношениях человека и техники. И в медицине, и в литературоведении, и в политэкономии. Суть этих умонастроений, насколько я понимаю, - обожествление техники. Безразлично какой - то ли техники зубоврачебного дела, то ли техники стихосложения» (там же, с. 37).

Это, так сказать, первое восстановительное движение, в котором «научный абстракционизм» признается все-таки абстракционизмом содержательным - искаженным, разорванным, деформированным, но изображением человека. Второе, более решительное движение - признание ценности этой картины: «Техника - великое дело. Без техники нет цивилизации - это ее костяк, ее скелет. Техника - драгоценнейшее достояние человека, его богатство, которое надо беречь и множить. Это ясно как дважды два - четыре, и убеждать в том вряд ли кого-нибудь нужно» (там же, с. 37). Все так, но почему достояние человека, его богатство должно быть похожим на человека? Это гораздо менее ясно, как и последний ход восстановительной триады: «Обожествленная техника, как и все обожествленное, - это нищета человека. Божества нет без убожества. Давно известно, что чем больше человек приписывает богу, тем меньше он оставляет себе. Бог поэтому всегда есть изображение человека, только с обратным знаком - он всегда сконструирован из черт, которых реальному живому человеку именно и недостает. Мудрость, всеведение, всемогущество, красота и благость - всеми этими качествами люди наделяли своих богов в превосходной степени» (там же, с. 37).

Что в наш атеистический век любое обожествление беспочвенно, до добра не доведет, в этом

мы целиком согласны с Ильенковым, готовы подписаться под его чувствами: «Я атеист, и любой пафос добровольного и самозабвенного служения какому бы то ни было богу - в человечьем, в сверхчеловечьем или аппаратурно-машинном варианте - мне глубоко противен. Любые старания соорудить для меня новомодный предмет обожания и поклонения взамен прежнего, устаревшего, вызывают во мне определенные чувства». У нас тоже, но чувства чувствами, а функция ответственного определения мира к лучшему все же остается. Даже если бы завтра исчезли и все огорчительные умонастроения, и тенденции к обожествлению, философу все равно пришлось бы отвечать на вопрос: возможно ли изменение мира к лучшему, а если возможно, то как, в каком смысле, по каким ориентирам. Если представленная кибернетиками картина мира и в самом деле предметно отображает субъект, то каким бы скверным по качеству это отображение не было, другого-то не предлагается. Более того, если все дело только в знаках, если в нарисованном наукой объекте правомерно видеть «новомодный предмет обожания и поклонения», созданный по образу и подобию всех предыдущих предметов того же рода, то у нас, собственно, есть только два выхода из ситуации: либо оптимистическое обожествление, либо пессимистическое «осатанение», «дьяволизация» такого предмета. Навязшие уже в зубах разговоры о джинах и бутылках, как и разговоры о научно-технической революции - «раковой болезни» цивилизации показывают, что эта вторая сторона альтернативы истолкования вполне реальна.

Либо обожествлять, либо бояться, что в общем-то одно и то же. Нам очень хотелось бы ошибиться, но судя по тому, что пишется о современности, этой альтернативой и исчерпывается отношение к обновлению и его основному агенту - науке. Даже вот у Ильенкова смех получается какой-то незаразительный, не очень естественный, когда не сразу и разберешь, смеется человек или оправдывается за слабости человеческой натуры: «А я думаю, что нам, грешным людям, все-таки полезнее посмеяться при виде изображения, нежели проливать перед ним слезы восторга. И не горевать по поводу слабости собственного ума, а постараться поскорее поумнеть. Ей-же-богу, мозг наш устроен природой-матушкой так хорошо, что он вполне позволяет это сделать. Никаких трагических несовершенств, которые могли бы помешать нам наладить, наконец, свои собственные отношения, наш мозг в себе не заключает. Это просто медицинский факт» (с. 38).

Скверно, если это медицинский факт. К тому же, что значит поумнеть? Что значит наладить наконец свои собственные отношения? Еще одно решение принять на самом высоком уровне о дальнейшем поумнении и налаживании? Куда умнеть? Куда налаживать? Что необходимо приобрести и от чего отказаться в этих процессах? В каких объемах? В каком отношении стоим мы сегодня к этим конечным ориентирам поумнения и налаживания? Стараться-то люди всегда умели, лбы расшибали от старательности, на смерть и костры шли ради тех самых фигур, которые при ближайшем рассмотрении оказались «чудищами» в зеркалах кибернетической комнаты смеха. Куда же теперь стараться?

И вот идут бесконечные проекты «приведения к порядку», укрощения научных джинов, закупоривания их в бутылку приличного поведения. А пока суд да дело, пока философы путаются в силках традиции и фантомах современности, крепнет обыкновенный гуманитарный животный страх по щедринскому рецепту: «Какие это вопросы? Как они решены?
– эта загадка до того мучительна, что рискуешь перебрать всевозможные вопросы и решения и не напасть именно на те, о которых идет речь. Может быть, это решенный вопрос о всеобщем истреблении, а может быть, только о том, чтобы все люди имели грудь, выпяченную вперед на манер колеса. Ничего неизвестно. Известно только, что этот неизвестный вопрос во что бы ни стало будет приведен в действие. А так как подобное противоестественное приурочение известного к неизвестному запутывает еще более, то последствие такого положения может быть только одно : всеобщий панический страх» (с. 80).

Этот страх перед «известным неизвестным» - определяющая, пожалуй, черта в отношении современного гуманитария к науке. Едет Розов с женой в метро. Жену оскорбили, а поговорить Розову с оскорбителем, выяснить отношения не дали. И вот уже текут-канализируются мысли об оскорбителе, отливаются в привычную для гуманитария дьявольски-сатанинскую фигуру: «Это был красивый и довольно элегантно одетый молодой человек. Может быть, студент последнего курса какого-нибудь высшего технического училища или молодой ученый-физик или кибернетик... Может быть, он только что получил патент на открытие или хотя бы на изобретение и сейчас едет делать какое-то архинаучное сообщение? И вообще он, может быть, незаменимый молодой ученый, превосходно умственно воспитанный, наверно, играет в теннис и ходит в плавательный бассейн, а вечерами в зал Чайковского?» (46, с. 134-135). Легкость и естественность, с которой все это проделывается, предполагает сложившееся уже убеждение насчет того, откуда идут все беды. Лишь с позиций подобной уверенности можно походя, на основании одних только визуальных данных заявить: «Духа человеческого, во всяком случае в эту минуту, в нем не существовало, а может быть, он в нем вообще заменен кибернетикой и физкультурой» (там же, с. 135).

Но почему же, собственно, любой обидчик-инкогнито обязан при ближайшем рассмотрении оказаться «ученым-физиком или кибернетиком»? Никто, насколько нам известно, прямо на этот щекотливый вопрос не отвечает. Дело идет о каком-то установившемся предрассудке вроде трамвайного недоверия к человеку в шляпе, когда без доказательств, разумеется, определяющая роль в становлении социального бытия, его наличной формы возлагается на науку, а из этой наличной формы с тою же некритической однозначностью выводятся всякие неприятности. «Я много ездил по свету, - пишет Розов, - бывал в экономически сильно развитых странах и пришел к совершенно определенному выводу: материальное благосостояние в этих странах не является решающим фактором в изменении типа человека, а порой и просто порождает новые уродливые формы его существования» (там же, с. 131). Пишет так, как если бы кто-нибудь утверждал обратное.

Поделиться с друзьями: