Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пираты Эгейского моря и личность.

Петров Михаил Константинович

Шрифт:

Для русской критики XIX в. эта точка зрения неприемлема. Для нее политика - особая область, по отношению к которой ни искусство, ни наука не имеют решающего голоса. В свете того, что нам известно сегодня о творчестве, о процессах обновления, позиция русских критиков более точна. Она позволяет увидеть то неправомерное смешение объектов, которое вызывается предельно простым обстоятельством: наука и искусство находятся по разные стороны репродукции, предметы их не совпадают, и видят они друг друга не непосредственно, а лишь через призму социальной репродукции.

Эффект видения через призму репродукции и лежит, нам кажется, в основе конфликта искусства и науки. Искусство видит науку в ее приложениях, то есть только через те продукты научного творчества, которые прошли проверку на социальную ценность, «издаются большими тиражами», внедрены в общественную жизнь, включены во всеобщую систему репродукции. Искусство не видит истории этих приложений, того во многом случайного сцепления множества деятельностей и промежуточных результатов, которое образует «интим» науки, смысл и содержание ее жизни. С точки зрения искусства, наука и репродукция видятся сращенными, выглядят единым целостным

телом со своими внутренними законами изменения. И поскольку движение репродукции совершается явно независимым и во многом непредсказуемым для искусства способом, само это развитие и наука - его источник - предстают непонятными, иррациональными, чуждыми силами. Любой упрек, любая жалоба, любая критическая стрела, пущенная в репродукцию, обязательно попадает и в науку.

С другой стороны, и наука видит искусство через репродукцию, через тот человеческий материал и те системы ценностей, ориентировок, установок, которые обнаруживаются в наличном общественном бытии, в сложившихся системах репродукции. И поскольку системы эти с помощью науки заполняются вещными элементами, человек в его основных репродуктивных функциях вытесняется машинами и автоматами, в науке возникает иллюзия инфляции человеческих ценностей, неподготовленности человека к тем «прорывам» и «завоеваниям», которые могло бы обеспечить квалифицированное приложение накопленных наукой знаний. Возникает вдея несостоятельности человека, его отставания от темпов научно-технического развития, что превращает невежество и алчность в реальные силы, которые, по словам Дж. Бернала, «искажают науку, отклоняют курс ее развития в сторону войны и разрушения» (1, с. 279). Падение доли человеческого в репродукции наука воспринимает как признак несовершенства человека, и ответственными за это несовершенство, за неквалифицированное и даже преступное использование достижений науки объявляются системы подготовки людей к жизни, в том числе и искусство.

В отличие от гуманитарной критики науки и возможных результатов ее приложений, научная критика искусства выгладит менее шумной и известной, но она есть. Эта критика существует не только в рамках «измеримых характеристик», когда продукты науки и систем воспитания начинают к удовольствию ученых сравниваться по быстродействию, надежности, точности, с чего, например, и начался у нас спор лириков и физиков, но и в рамках более широкого социального плана ответственности за происходящее, когда потрясения и катастрофы последних десятилетий объявляются закономерным продуктом деятельности писателей и философов, психологичвски их подготовивших. Сноу, например, так описывает недоумения одного из видных ученых: «Почему большинство писателей придерживается таких взглядов на общество, которые уже во времена Плантагенетов (XII-XIV вв.
– М.П.) были определенно невежественными и устаревшими? Разве это не так для большинства писателей двадцатого века? Девять из десятка тех, кто властвует в литературе нашего времени, разве не выглядят они не только политическими глупцами, но и политическими негодяями? Разве не влияние всего того, что они воспевают, подготовило почву для Освенцима?» (4, р. 7).

Взаимная мистификация, связанная с тем, что для наблюдательных пунктов искусства и науки события и люди повернуты различными сторонами, усугубляется еще и тем, что как наука, так и особенно искусство, до сих пор пребывают в состоянии журденовского неведения относительно собственной социальной функции и того способа, каким эта функция реализуется.

Мы говорим, это особенно относится к искусству, не потому, что искусство вообще менее способно к самосознанию, а скорее как раз по обратной причине: слишком уж много существует на свете теорий искусства, причем теорий по источнику явно внешних, возникших за пределами искусства. В значительной мере это объясняется тем, что искусство всегда было и до сих пор остается острым средством воздействия на человека, так что от обращений афинских политиков к Народному собранию с просьбами принять решение «ми комодин ономасти» - не выводить в комедиях лиц под их подлинными именами - (см. 25, с. 58) до более поздних регламентаций и ограждений тянется преемственная нить самозащиты ритуала от искусства, и в этом смысле элементарно заблуждаются те, кто, вроде Камю, считает «литературу отрицания» специфически буржуазной: «Можно сказать, - писал Камю, - что почти до Французской революции литература целиком или в подавляющей части была литературой гармонии, и только с той поры, когда укрепилось возникшее в революции буржуазное общество, начинает развиваться и литература отрицания» (8, S. 19). Литература, как и искусство вообще, всегда подвергалась контролю и регламентации, а сама эта регламентация выливалась, как правило, в теорию искусства, в указание искусству его места и функции. Это умел делать уже Платон, который в «Государстве» (316, 369, 376) вполне сознательно обосновывает идею «полезного» искусства.

В отличие от искусства наука, если речь идет о естествознании, сравнительно долгое время развивалась без регламентирующего воздействия извне. И хотя недостатка в теориях науки также не ощущалось, все философские системы нового времени так или иначе определяли место естествознания и в процессах познания и в социальной жизни, период свободного развития, сменившийся в первой половине XX в. периодом «организованной» или «большой» науки, как и очевидность, «измеримость» влияния науки на обновление социальных структур, создали здесь более благоприятные условия для самосознания, чем те, которые когда-либо существовали у искусства. Однако и в науке процесс самосознания едва начат, и на сегодняшний день наука и искусство остаются великими журденами, к тому же журденами враждующими, плохо сознающими свои силы и почти не умеющими их использовать. Конфликт между наукой и искусством, как и всякая ситуация, когда появляется возможность канализировать собственные беды и горечи в адрес соседа, лишь мешает этому процессу самосознания.

5. Канон науки

По справедливости разговор

о канонах надо бы начинать с искусства - оно явление более древнее, чем наука (здесь и ниже в термин «наука» включается главным образом естествознание), да и каноника искусства разрабатывалась уже древними, Аристотелем и александрийцами: грамматиками и литературоведами - «каллимаховыми псами». Но начать с канонов искусства значит заведомо встать на позицию усечения соседа - ограничения науки, предписания ей линии поведения, которая может оказаться несостоятельной для нашего мира научно-технической революции.

Таких попыток, когда за исходное, за момент определенности и стабильности бралась каноника искусства или социальная стабильность как таковая, или блаженство в репродукции - «счастье», совершалось немало, и все эти попытки заканчивались близким результатом: надо обуздать науку. Идет ли речь об этическом формализме И. Канта или о богои мифостроительстве на песке христианской нравственности, или о нравственном социализме, или о средневековой коммуне, всякий раз возникает задача явить миру такое общество, в котором все отношения, основания и законы вытекали бы из нравственности и только из нее. При этом обязательно кивают в сторону науки - и на нее следует распространить это исходное основание нравственности, «разрешить» только такие научные исследования, которые не шли бы в ущерб нравственности, в первую очередь нравственности самих исследователей. И как бы ни спорили насчет «счастья», считая его основой нравственности или противопоставляя счастье и взаимное расположение людей как исключающие друг друга нравственные категории по рассуждению типа - счастлив и зверь, грызущий добычу, а взаимно расположены могут быть только люди, в конечном счете все остается на своих местах, виноватой остается наука. Если стабильность, в какой бы она форме ни бралась, лично-нравственной или социально-репродуктивной, положена в основу, то стабильным, не доступным обновлению оказывается и все остальное. Тогда волей-неволей все виды творчества становятся излишними, теряют социальную нагрузку. Получается как в «Бравом новом мире» у Мустафы Бонда: «Мы вынуждены думать о стабильности, мы не хотим меняться. Всякое изменение - угроза стабильности. В этом еще одна причина того, что мы не так уж спешим с внедрением новых изобретений. Каждое открытие в чистой науке является потенциально подрывным. Даже науку нам приходится рассматривать как потенциального противника, да, и науку... И в этом одна из составляющих цены за стабильность. Не только искусство несовместимо со счастьем. Несовместима и наука. Наука опасна, нам приходится держать ее накрепко закованной и под постоянным прицелом» (5, р. 153).

Поэтому остается лишь второй путь: положить в основание нестабильность, развитие, и попытаться понять возможность и счастья и взаимного расположения в условиях движения и развития, в условиях того, что К. Маркс и Ф. Энгельс называли коммунизмом: «Коммунизм для нас нс состояние, которое должно быть установлено, не идеал, с которым должна сообразоваться действительность. Мы называем коммунизмом действительное движение, которое уничтожает теперешнее состояние» (24, т. 3, с. 34).

Чтобы понять механику этого действительного движения, нам необходимо иметь в виду то принципиальное возражение против всякого рода умозрительных схем, которое Маркс выдвигает против гегелевского принципа тождества народного самосознания и государственного строя: «Отсюда можно было бы, напротив, вывести только требование такого государственного строя, который заключает в себе самом, в качестве определяющего начала и принципа, способность прогрессировать вместе с развитием сознания, прогрессировать вместе с действительным человеком. Но это возможно только при условии, если «человек» стал принципом государственного строя» (24, т. 1, с. 140). Но выявить возможность такого строя вообще, возможность действительного движения, в котором может быть реализован действительный, прогрессирующий человек как принцип и мера социального устройства, значит действовать в уверенности, что стихийное изменение репродукции или социальная история не имеет внутреннего вектора развития, не есть «самодвижение», «саморазвитие» репродукции, а лишь нейтральное основание, лишь условие для самодвижения и саморазвития других сущностей, в первую очередь человека. Ведь если бы оказалось, как это иногда изображают, что история и в самом деле движется по Гегелю, что существует какой-то «дух времени», «цайткайст», способный регулировать обновление репродукции, нести цели обновления, выстраивать исторические события в необходимую последовательность моментов, то всякий разговор о человеке - творце истории, ее принципе, мере стал бы беспредметным. Нам пришлось бы солидаризироваться в этом вопросе с экзистенциализмом, с возведенным в догмат веры бессилием перед ходом истории. Именно поэтому и приходится начинать с канона науки, с процесса и механики обновления репродукции.

Здесь первым вопросом и первым позитивным подходом к научной канонике является выяснение природы гомогенности репродукции и научного продукта. Чтобы оказывать какое-то воздействие на сложившуюся всеобщую форму репродукции, произведения научного творчества должны обладать некоторой суммой свойств, позволяющих им проникать в репродукцию, входить в отношения сравнения с элементами ее наличной формы, то есть целый ряд свойств научного продукта должен быть предзадан научному творчеству, априорно определять его, как грамматика и словарь определяют человеческую речь. Сумма таких априорных определений, правил творчества и составляет канон науки.

Сначала нам следует убедиться, что процесс вхождения продуктов науки в репродукцию и освоения их репродукцией действительно существует. Установить это несложно. Процесс исследован и на микрои на макроуровне. Относительно объема и темпа этого процесса собран достаточно представительный материал. Изучение собранных данных показывает, что где-то с середины XVIII в. начинает действовать новый механизм обновления репродукции, основанный не на постепенной эволюции отдельных навыков и профессий, а на их замене другими навыками, профессиями, технологиями. Если применить здесь биологическую аналогию, то именно в это время начинается переход от практического бессмертия навыков и профессий к их смертности как механизму эволюции-совершенствования.

Поделиться с друзьями: