Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
Шрифт:
На следующий вечер я застукала торговца кошками в моей палатке за чтением моих неотправленных писем. В ярости вырвала я из его лап свои драгоценные послания.
— Куда ж ты косоуровское письмецо запрятала, лисица? Но на самом деле мне очень жаль, что ты вошла. Я зачитался. Надо же, роман в письмах. А он тебе когда-нибудь на твои признания и излияния отвечал? Вы мне писали, не отпирайтесь, я прочел. Ах да, он ведь их не прочел, это мне повезло. Нет слов, нет слов. Особо я тащился от трамвайного секса.
В одном письме, начинавшемся с описания зеленой воды Урала, я напомнила Студенникову, как однажды оказались мы с ним в переполненном
— Раньше, — фыркнул торговец кошками, — я никогда не рассматривал транспорт с такой точки зрения. Трамвайная Камасутра, секс в толпе охреневших пассажиров! Тащиловка! Мечта! Рыжая, ты просто находка!
Выхватив из рук его письма мои, читанные им, опоганенные письма, я бросилась из палатки; неспешно двинулся он за мною. Горел, горел наш первобытнообщинный атавистический костерок, светил в тумане, гасли искры на лету. С разгона вывалила я в огонь всю пачку писем, они горели, шевелились, сопротивлялись, пламя вспыхнуло на минуту так ярко, что отсвет любви моей полыхнул по лицам сидящих вокруг кочевого очага.
Я плакала — впервые слезами ненависти и обиды, а не жалости и любви к себе.
Огромный болид чиркнул над нами.
Прерванный моим театральным жестом разговор возобновился, речь шла о Тимуре, о гробнице Тамерлана, Гур-Эмире, которую вскрыли, чтобы достать его кости (или предполагаемые сокровища покойника?), вскрыли в 1941-м — и началась война.
— Для нас началась, для других уже шла.
— Там надпись была интересная: “Тимур — это тень”. Один из наших ученых утверждал: скульптор маханулся, плохо разметил камни, места не хватило, чтобы написать “тень богов”. Все за ним заповторяли. А по-моему, текст в полноте.
— Тимур — это тень прошлого?
— Может, будущего.
Тут вдарил по струнам вечный гитарист наш экспедиционный: “Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья, о любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?” И подхватили все:
И кричит из ямы череп тайну гроба своего:
Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!
— Отдай письмо, рыжулька, — шепнул мне в ухо ненавистный преследователь мой.
— Пепел тебе его отдаст.
Соловьи на кипарисах, и над озером луна,
Камень черный, камень белый, много выпил я вина.
Я была уверена: не все успел прочитать!
Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего:
Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!
— Хочешь сказать, ты прятала его среди своих амурных посланий? — недоверчиво спросил он. — Кто ж мне это подтвердит?
—
Дым подтвердит.Костер встрепенулся.
— Вот же разгулялись костры жечь, — сказал бульдозерист. — Попили чаю, будьте довольны, баста. Тут не тайга. Дрова экономить надо.
— Ничего, надо будет, привезут.
Пылало лицо мое, еще не стало пепелищем кострищево уголье; зато спина чувствовала холод степной. Резко континентальны были наши вечерние посиделки.
Говорили (как много говорили!) на сей раз о каменных бабах.
— Они не все дамочки. Есть и дядечки с головами под мышками, возможно, то были головы бывших врагов, из коих каменный собирался сварганить фляжки согласно плохой скифской привычке пить бормотуху из черепа врага.
— Какие у них еще были плохие привычки?
— Коноплю курили, ею из курильниц окуривались, балдели, баловались наркотой. То-то и воинами слыли отменными, небось под кайфом сражались.
— Не докажете.
Спорили: что же такое каменная баба?
— Это страж!
— Гость.
— Каменный гость!
— Враг врага.
— Это воин каменного войска; ужо оживет!
— Памятник.
— Памятник кому?
— Никому.
— Мертвому врагу.
— На кой ляд ставить памятник мертвому врагу?
— Из степного великодушия или для устрашения оставшихся в живых врагов.
— По-русски “памятник”, а по-польски, между прочим, “забыток”. Поставить памятник — тем самым забвению предать.
— Это архетип.
— Личный бог.
— Нетушки. Каменная баба и есть каменная баба, видит в косном сне самое себя и самодостаточна.
Удивительно, но бульдозерист знал слова “Пьяного дервиша” Гумилева, и я слышала, как пел он на востоке темной степи: “Я бродяга и трущобник, непутевый человек, все, чему я научился, все забыл теперь навек ради розовой усмешки и напева одного: „Мир — лишь луч от лика друга, все иное — тень его!“” На западе за палатками пели совсем другое: “Бежит по полю санитарка, звать Тамарка, в больших кирзовых сапогах…” Те же, кто направился справлять нужду в сторону гор, то есть на юг, распевали: “Посажу ль я, посажу ль я лен-конопель, лен-конопель…”
Я заснула моментально, но успели пройти перед внутренним взором моим, возникнув внезапно, три моих любимых литературных героя: Дерсу Узала, Ходжа Насреддин и Хаджи Рахим.
Захоронение, которое копали в те дни, казалось археологам странным. Я не понимала, в чем отличие одного подземного сруба с погребальной комнаткой от другого; впрочем, от меня понимания и не требовалось.
Для начала у деревянного бункера оказались тройные стены и две пристройки; в восточной пристройке лежали кости лошадей (почему-то лошадиные черепа внушали мне страх, напоминали черепа сказочных драконов, и ждала я, когда из какого-нибудь черепа выползет змея, для нас, бугорщиков), западная пустовала, а между двойными рядами бревен валялись собачьи кости и бесконечные множества глиняных черепков.