Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве
Шрифт:
V.Я же в этот период, в свободное от школы время, зарабатывал… зажигалками. Дело в том, что с исчезновением спичек огонь добывался двумя способами: либо кресалом (огнивом), о каковом способе каменного века скажу в должном месте, либо — зажигалкою, «камешек» которой (особый сплав) при трении о него зубчатого колесика давал снопик искр, которыми воспламенялся фитилёк, торчащий из баллончика с бензином. Так вот я делал и сбывал зажигалки из винтовочных патронов, весьма оригинальные и красивые; затем перешел на производство только колесиков для зажигалок, каковые закупали у меня оптом двое каких-то нездешних. Изделия эти мои были вне всякой конкуренции из-за исключительной остроты зубчиков и чрезвычайнейшей их прочности. Делал же я их так: из мягкого обручного железа специальным пробойником высекал на дырчатой матрице диски наподобие монеток, но толще; сверлил в их центре дырочки для осей; помещал заготовку на ось в некую простенькую развилку, зажатую в тиски; острым напильником с косой насечкою с силой накатывал торец заготовки, на каковом крае выдавливались отпечатки зубцов напильника; движений через пятьдесят зубцы эти совпадали друг с другом, делаясь высокими и превесьма острыми. Затем всю свою дневную партию колесиков я укладывал в жестянку, куда помещал также куски рогов, копыт, и немного так называемой жёлтой кровяной соли, или, иначе, кальбруса. Жестянку замазывал глиной, в коей протыкал проволокой малое отверстие, и засовывал её в самый жар печки, топимой каменным углем, чтобы жестянка с содержимым раскалилась добела. Часа через два-три такого прежаркого нагрева я вытаскивал щипцами жестянку и вываливал её содержимое в ведро с водою, из коего с взрывоподобным шипением вырывалось облако горячего пара, заполнявшее всю комнату. На дне ведра лежали готовые колесики, мягкие внутри, но покрытые миллиметровой корочкой необычайно твёрдой высокоуглеродистой стали; сей процесс у металлургов называется цементацией стали. Мастера называли мои супер-колёсики «ядовитыми» за то, что достаточно было повернуть колесико лишь на четверть-оборота или меньше, как
VI.Став высококлассным мастером по зажигалкам, я изготовил «штучные» замысловатые зажигалки кой-кому из школьных друзей, а для дома — «семейную», для зажигания не только керосиновых ламп, но и для растопки печи, и латунный овальный её баллон вмещал более стакана бензина. А ещё отец изобрёл этакие керосиновые лампочки без стёкол; дело в том, что эти специальные стёкла разных определённых размеров, дававшие тепловую тягу и придававшие пламени яркость и широкую форму, прекратили в военной стране делать; оставшиеся в домах эти стёкла полопались и побились, а ламповый фитиль без стекла горел очень тускло и невероятно дымил. Отец долго экспериментировал, мастерил, и, наконец, добился изрядного толку: на плоскую трубку с фитилём, сосущим керосин из жестяного вместилища, надевалась ещё одна трубка, скользящая по первой, и несущая на себе два неких широких жестяных же лепестка-обтекателя, наподобие округлостей у буквы «Ф», но не сомкнутых сверху, а с некоим пространством, в каковом как раз находился низ пламени. Это обеспечивало усиленное поддувание уже нагретого воздуха снизу и давало тот же эффект, что и стеклянная труба с расширением, если не больший, и сказанные лампочки светили весьма преярко. Фитиль в трубке двигался обычным простым механизмом — некоей самодельной же зубчаткой на оси с этакой ручечкой, и регулировать пламя любым манером можно было и ею, и подвижкой сказанного ползунка с обтекателями. Вместо фабричных фитилей в эти наши лампы можно было вставить полоску из старого шинельного сукна, с тем же эффектом. Мы выпускали от крохотных лампадок такого рода до весьма мощных светильников о трёх широченных фитилях, дававших свет как сороковаттная электролампа, или как тогда говорили, в сорок свечей. Все эти изделия спаивались нами из консервной лужёной жести, коей «тары» было всегда предостаточно. Сказанные некоптящие световые наши многорожковые агрегаты ещё и преизрядно грели помещение, хотя и керосина ели немало; именно у такого светильника я учил уроки, читал книги и писал свою всякую юношескую, конечно же, не сохранившуюся, писанину.
VII.Нередко к нам в мастерскую попадали чьи-нибудь стенные часы, ходики, будильники; пришлось освоить нам ремонт и этих, в общем-то нехитрых, механизмов. И много всякого другого приходилось нам делать-творить в те труднейшие времена, когда производство разных нужных вещей и вещиц почти полностью прекратилось, и вся промышленность страны работала, притом с величайшим напряжением, на оборону, ибо враг уже взял в кольцо Ленинград, подступил вплотную к Москве и вот-вот грозил уже оказаться по другую сторону матушки-Волги. Как раз в эти самые тяжкие военные времена отец наладил производство иголок, весьма прелюбопытное, которое поэтому потребует отдельного рассказа тоже в одном моих последующих к тебе писем.
Письмо пятьдесят третье:
ОБЛАВЫ
I.О всеобщем патриотизме, весьма высоком и благородном, охватившем всю нашу страну от Арктики до Памира и от Чёрного моря до Тихого океана писано-сказано немало, равно как и о многочисленных добровольцах, старавшихся любым образом попасть на фронт, дабы бить ненавистного врага. Всё это действительно было так и мне добавить к сказанному иминечего. Райвоенкомат работал без выходных чуть ли не круглосуточно, и Исилькульский район Омской области регулярно и бесперебойно выдавал на запад эшелон за эшелоном мужчин, а потом совсем уж молоденьких парнишек и седовласых дяденек — под плач и причитания жён, матерей и невест, и эти вокзальные сцены были претягостными; а иначе мы ту страшную войну не выиграли бы. Но были и дезертиры, укрывающиеся от призыва, большей частью не по каким-то там политическим соображениям, каковых мыслей в те годы у простолюдья на уме и быть не могло, — а просто из-за трусости, боязни быть убитым, покалеченным или взятым в плен. Эти трусливые, но хитроумные людишки поодиночке или небольшими группами скрывались, большей частью, в глухих лесах и болотах; я не знал ни одного из них; а как они там, в этих лесах и болотах, существовали, могли бы рассказать многочисленные о них анекдоты и частушки, бытовавшие в то время. К сожалению, фольклор такого рода я почему-то не запоминаю; впрочем, один куплетик помню: «Шёл я лесом, видел чудо — дезертир кашу варил: котелок на нос (?) повесил, а из зада (?) дым валил…» Так что дезертирство, как видишь, было тоже «всенародным» явлением, и всенародно же презиралось. Но в лесах месяцами безвылазно не усидишь, и надо и подкупить кое-что, и в кинишко сходить; тут-то их и ждала ловушка в виде так называемых облав. Закончится, бывало, киносеанс в стареньком бревенчатом кинотеатришке, и публика устремляется к выходу: ан тут уже ждут патрульные с красными повязками на рукавах, пропуская беспрепятственно на улицу всех зрителей женского пола, у мужского же — тщательно проверяли документы; те, у кого таковых не оказалось, или в чём-то подозрительные, были конвоируемы в военкомат, где с ними «разбирались». Говорили, что существовал некий план по отлову дезертиров и поставке добровольцев; очень может быть, что оно так и было, потому что весьма уж рьяно усердствовали патрули и военкоматщики, буквально заталкивая в вагоны, идущие прямиком на фронт, отловленных, среди коих были и явные инвалиды, и работники, имеющие бронь (то есть работающие на особо важных производствах или должностях), вся вина коих заключалась лишь в том, что они позабыли положить в карман «документ». На вокзале их пытались отбить рыдающие родственники и сотрудники, принёсшие сюда эти самые «документы», потрясая которыми, они старались прорваться за оцепление, но тщетно: их отгоняли прикладами, а «дезертиров» запихивали в вагон; я видел такое несколько раз.
II.А однажды сам попал в облаву на базаре, куда мне зачем-то потребовалось сбегать буквально на минутку (жил я тогда ещё по Омской улице у дядюшки Димитрия, это рядом с рынком), и я не взял с собою школьного удостоверения, — «Облава!» — вдруг раздался чей-то вопль, за коим последовали пронзительные свисты. Народ, как всегда в этих случаях, заметался: патрули с винтовками уже встали в каждом из пяти входов в ограде, окружающей рынок; другие патрульные стали оттеснять людей от сказанной ограды, щёлкая затворами и действуя прикладами, ибо уже были случаи, когда застигнутые врасплох люди, оказавшиеся тут без бумаг, перемахивали через невысокий забор и были таковы. Несколько военных с красными повязками уже прочёсывали внутренность базара, дабы активизировать выход с него искомых «добровольцев»; ни продающей, ни покупающей сторонам, разумеется, было теперь ни до какой торговли, и разношёрстная базарная толпа в панике струилась, галдела, завивалась в этакие людские водовороты; немедля смолкли обычные для рынков тех времён гармони. Я запаниковал: вон он дом, совсем рядом, и там лежит та проклятая бумажка, служащая пропуском; что делать?! Наконец, патруль оттеснив нашего брата бездокументников к южным воротам рынка, куда уже были пригнаны группы, выведенные из остальных входов, коих входов в базарной ограде было пять. Всего нас набралось десятка два — от пацанов моложе меня, 15-летнего, до хромых стариков в драной одёже. И тех и других старший патрульный, поносно матерясь на них и на своих подчиненных, отогнал, а остальных, коих было, вместе со мною, с дюжину, повели в тот треклятый военкомат: солдаты с винтовками наперевес шли по бокам улицы, спереди и сзади, а мы, как небольшое, но плотное стало баранов, брели, понурив головы, посреди дороги. «Вот они, голубчики, дезертиры проклятые, — слышалось то справа, то слева, — паразиты, ещё и спекулировать да воровать на базарах повадились!» «Правильно, что мать их растак расперечетырежды этак, ловите, ребята, нечего с ними разбираться, ведите их прямо на станцию, в вагон, да и на передовую, в штрафбат, а ещё лучше — пришлепнуть их, гадов, вот тут же!» Дико голосит пожилая женщина, потрясая только что мол полученной похоронкой на сына, и пытается прорваться к нам выместить на ком-либо из нас своё неутешное горе. Плохо дело, думаю, влип; что предпринять? Бежать — всё равно догонят, вон какие они здоровые, и публика поможет им, схватит, да тут же и печёнки отобьёт, как это в подобных случаях уже повелось.
III.Пригнанные в большое мрачное бревенчатое здание военкомата (оно цело и сейчас), мы были заперты в одной из комнат до прихода начальства. Поскольку я был сильно перепуган тем, что, попав в дезертиры, буду завтра же отправлен на фронт в штрафбат, то «сокамерников» своих я не запомнил — разве что седого подслеповатого дядьку с драной сумкой, который, истово крестясь, рыдательным голосом бормотал некие спасительные молитвы. Ну а вызволила меня из этого заведения мать, которой сказала о моей поимке — на базарной облаве — соседка, увидевшая меня в группе «дезертиров», изловленных на базаре в то злополучное утро. Доказывать военкоматскому начальству мою непричастность к дезертирству ей пришлось целый день, дважды бегая домой за подтверждающими документами. С тех пор я, разумеется, не расставался с этим паршивым удостоверением, будь оно четырежды неладно, а затем и с паспортом, каковой получил через год.
Письмо пятьдесят четвёртое:
НОЧЬ В ЕМОНТАЕВЕ
I.Беру на себя смелость нарушить сегодня некий традиционный литературный запрет, или канон, предписывающий добропорядочным писателям умалчивать о многих таинствах отношений двух полов, оставляя их, эти таинства, на поругание всякой похабщине и порнографии, ставшей в последние годы сверхмодным идолищем, почти что религией для низменных слоев общества, мнящих себя однако привилегированным передовым классом, за коим тянутся и неимущие простолюдины. Добропорядочный литератор пишет только ту часть любви,
каковую принято считать чистой и возвышенной, а когда доходит до описания физического сближения двух тел, то подробности опускается, заменяемые туманными намёками и многоточиями. Не встречалось мне ни единого описания того, как автор сочинения мужского пола (о женском — разговор особый), впервые встав в этом отношении взрослым, физиологически соединился с дамою или девушкой? Про себя сие писать считается неприличным, хотя оно является абсолютно естественным ходом вещей — родители порою боятся, чтобы о сём не узнали из чтива или картинок их дети; а дети всё равно, как их ни оберегай, узнают это от сверстников в школе, на улице и во многих иных местах, но большей частью в извращённом виде. Так не лучше ли знания по таковому щекотливому предмету давать чадам ещё раньше, но в предобром синологическом и этическом ключе, что я и хотел бы сделать в порядке эксперимента на этих страницах и как естествоиспытатель, и как педагог…II.Я нарушаю сказанный ханжеский запрет сегодня, 5 августа 1993 года, через 51 год после некоего моего события, с тем, чтобы напомнить эти естественные, свойственные людям, метаморфозы, а тем, кто в этом ещё малосведущ по возрасту, помочь своим скромным опытом. У лиц мужского пола сказанному взрослению предшествуют кратковременные набухания известной продолговатой частицы тела, что внизу живота, томительные и весьма приятные, называемые эрекциями; поначалу, в детстве, они как бы не связаны ни с чем посторонним, а затем происходят особенно при созерцании девичьих и дамских прелестей, полуприкрытых предметами одежды, как я описал то в письме 19-м, которое назвал поэтому «Сокровенное». Подогреваемое из месяца в месяц такого рода картинами, сладостное возбуждение нарастает, и сказанная часть тела юноши, временами утолщаясь и напрягаясь, удлиняется так, что тонкая нежная кожица, называемая крайней плотью, сдвигается несколько назад, обнажив ставшую твёрдой головку и вывернувшись наружу своею ещё более нежной внутренней стороной. И если этим чувствительнейшим своим ободком или колечком та кожица соприкоснётся с одеждой при подобных созерцаниях или мыслях, это может наконец завершиться первой поллюцией — извержением семенной слизи, судорожные выбросы которой сопровождаются наисладчайшим чувством, каковое называется оргазмом.
III.Испытавший такое осознаёт к этому времени, что сие совершается пока что неверно, и что через немногие месяцы или годы сказанная семенная жидкость должна быть, как то предусмотрено природой, вбрызнутой в глубочайшие недра женского организма, а не куда более, вроде своих же одежд, где зря размажется и высохнет; он уже догадывается, что естественный плотский акт, совершённый по обоюдному согласию, должен, наверное, быть куда более приятным, чем вот такое томительное созерцание девичьих прелестей, и скрываемое от других тайное трение одеждою или рукою собственной изнемогавшей, уже сильно выросшей, сказанной части тела, почти до самого семяизвержения или включая таковое, чему могут предшествовать ночные поллюции, когда всё это, включая оргазм, видится во сне, а семенная жидкость извергается наяву. Сны те либо повторяют увиденное к тому времени и испытанное, либо ввергают юношу, видящего сон, в плотский акт, но не очень явственный и натуральный за неимением физического опыта наяву. Всё это — в порядке вещей, ибо растущему организму нужны и тренировки соответствующих узлов, и смена семенной слизи, в коей микроскопические подвижные существа сперматозоиды имеют ограниченный срок жизни и их запас должен во что бы то ни стало заменяться, а если то не случается в жизни, то это действо происходит само по себе ночью, сопровождаемое эротическим сновидением. Юноше бывает чрезвычайно неловко, если то произойдёт при ночлеге его где-нибудь в гостях, когда на чистейшей хозяйской простыне образуется некая небольшая его лужица; лучше об этом прямо сказать хозяйке, каковая, конечно же, всё поймёт и определит постель в рядовую стирку; но это к слову. Должен сказать, что я, который к тем годам благодаря всякого рода отцовским путешествиям по стране повидал со стороны уже немало плотских актов других людей, эти их совокупления воспринимал как нечто крайне неприятное, отвратное, животное, и потому не могущее у меня вызвать даже малого возбуждения; эти чужие соития никогда не виделись мне во сне, а если подходило физиологическое время увидеть подобный чувственный сон, то в таковом мне являлось какое-либо существо женского пола, нередко знакомое, в разного рода заманчивых ситуациях, но не обнаженное и не лёжа (поскольку собственного опыта такого рода у меня ещё не было), хотя ко мне и благосклонное, и я, отчаянно стесняясь во сне, касался её; а когда где-нибудь за платьем по-над чулочком показывалась хоть малая частица её тела, и я, будто едва прикоснувшийся сказанным напрягшимся чувствительнейшим своим местом к этой её частице или даже одежде, тут же испытывал сладострастные эротические судороги, которые заставляли меня проснуться и немедля беспокоиться о том, как же быть дальше с вещественными полноценными следами своей столь неполноценной сновиденческой встречи; такое случалось более или менее регулярно, и так я жил.
IV.Но летом 1942 года, когда мне было 15 лет, жизнь внесла во все эти мои дела своевременные, как то должно и быть, коррективы. Случилось это в далёкой деревушке Емонтаево по пути из Исилькуля в сельцо Кисляки Называевского района нашей Омской области, которая, кстати, простиралась тогда до самого Ледовитого океана; в сей пеший поход, длиною более чем в 60 километров, меня пригласила двоюродная сестра Наталья, дочь дяди Димитрия, которая в сказанных Кисляках уже второй год учительствовала в начальной школе, а за продуктами и прочим (никаких автобусов тогда там не было) ходила, как и большинство сельских, в Исилькуль пешком. «Отчего же не пойти, — подумал я, — столь дальних переходов я не совершал.» Нацепив на шею бинокль и захватив часть увесистого Наташиного груза, я тронулся с ними (она шла с ещё какой-то подружкой) в путь. Миновав совхоз «Лесной», другие поселения, некие «Сорочьи гнёзда», где была первая остановка с ночёвкой, премногие поля, леса и степи, мы вышли к некоему озеру, поверхность коего была покрыта странным налётом, особенно у берега; через пару километров я разглядел в бинокль, что это тысячи птиц. Когда мы подошли ближе, птицы — а это были большей частью утки нескольких видов — стали сниматься с воды и с превеликим шумом носиться по небу, и такого превеликого кипения жизни я ни до этого, ни после этого, никогда не видел и не увижу — тысячи, а может десятки тысяч птиц на воде и в небе; вроде бы не к месту вспоминать о них в этом в данном письме, но захватывающее зрелище торжества Жизни, наполнившей свистящими крыльями весь видимый мир, стало как бы предварением другого, куда менее значительного события, о коем я начал было речь. Миновав село Первотаровку и ещё какие-то редкие селеньица, мы еле дотащились до некоей деревушки под названием Емонтаево; вернее, это я еле дотащился, но не Наталья с подружкой, для коих эта дорога была привычной и оттого неутомительной. Они нашли ночлег в каком-то доме, состоящем из избы, к коей была пристроена ещё одна комната; в ней, вместе с хозяевами, они и разместились, а в первой комнатке оставили меня с их детворою; детвора та улеглась на полати, занимавшие верхнюю часть избы над входом в таковую, мне же предстояло спать на лежанке русской печи — огромного сооружения, заполнявшего по объёму четверть избы слева от входа. Старшая дочь хозяев, а может их родственница, невысокая девчушка в простеньком сероватом платьице, вроде бы одних лет со мною, лица коей я толком не разглядел из-за сумерек и зверской усталости, ловко и сноровисто приготовила мне эту постель из хозяйского тулупа и прочих деревенских причиндалов, нисколько не стесняясь того, что при этой её работе я сидел внизу, а ей приходилось прямо надо мною вытягиваться на цыпочках, и, почему-то, при её сноровистости, весьма подолгу, и недлинное её платьишко нависало прямо надо мною неким лёгким колоколом, отрывая мне, хоть и в полутьме, но весьма явственно подколенные ямки её ног, а над ними — уходящие вверх узкие упругие бёдра; и это, несмотря на усталость, породило у меня некое томное волнение.
V.Малая детвора на полатях уже спала — было очень поздно — девочка же, устроившая мне постель, убежала в комнату, и я, несмотря на виденное сейчас небольшое волнительное зрелище, уставший от двухдневного изнурительного пути, начал уже засыпать; однако вдруг послышались легкие быстрые шаги её босых ног, и вот она, юркнув как мышка наверх, улеглась подле меня на печи. — «Не спишь?» спрашивает шёпотом. — «Да нет, но вот уже засыпаю.» — «Хочешь ко мне?» — «Куда это, к тебе?» — «Да никуда, вот сюда, не понимаешь, что ли?» — и вдруг, прижавшись ко мне вплотную, охватила меня руками и прижалась всем телом. Невероятнейший страх вдруг сковал меня: я ведь ничего этого не умел, только видел это изредка со стороны, и крайне мало о том читал; вдруг не получится? А если она ещё девочка и там окажется некая препятствующая плёнка, о коей я слышал и читал; а если её уже нету, то вход, обрамлённый как где-то на медицинской картинке, некими тугими телесными лепестками, всё равно узок и труден. А если и получится, то всё равно нехорошо — не дай бог кто из взрослых встанет по нужде, или детишки рядом проснутся; и вообще я несовершеннолетен, да и многие другие страхи навалились тогда на меня. Но молоденькая хозяйка была в этих делах прегораздо искушена: обняв меня крепко, перекатила на себя, да так ловко, что я, который оказался, как брёвнышко в козлах, плотно заклиненным между её рук и ног, выкатиться обратно не имел уже быстрой возможности. Поняв, что молодой гость, то есть я, будучи новичком, перепуган, она успокоила меня некоими ласковыми словами, произносимыми в самое ухо шёпотом, а тем временем одной рукой ловко убрала те детали одежд, кои помешали бы делу; потом тою же рукой с силой пригнула мою сопротивляющуюся руку к своей груди, прошептав, чтобы я таковую потрогал, что я и сделал. Я удостоверился и убедился наощупь, что обнажена не только грудь, а почти все её жаркое тело; маленькие же груди её упруги, очень теплы, и в них прощупываются какие-то более тугие жилки и узелки, которые, если их перебирать сквозь тело пальцами, кажутся ещё более горячими, а плотные острые соски так и вовсе обжигают ладонь. Почему-то запахло чем-то волнующим, но не духами, не цветами, а наоборот — скорее морским берегом, морскою травою и мидиями; этот забытый родной запах враз выветрил остатки моих страхов и заставил забыть всё на свете кроме сейчас происходящего или долженствующего произойти. Моя грудь как-то сама упала на эти шарики её грудей, торс же мой оказался глубоко заклиненным между её двух бёдер. Она лежала на свободном месте этого их печного ложа, слева от моего изголовья, так что голова её была запрокинута; закатанная вверх рубашонка закрывала лишь шею, полностью обнажив и грудь, и живот, к каковым я уже невольно приник всем телом.