Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве
Шрифт:
IV.Но куда большие неудобства, чем эти мыши, причинял мне шёпот хозяев, и, после такового, долгое ритмичное скрипение их «полутароспальной» койки, когда они начинали свой плотский акт, будучи уверенными, что мы крепко спим, а я, чтобы не нарушить эту их иллюзию, вынужден был тихо, не шевелясь, лежать долгие-предолгие минуты их соития (даже если по мне в это время ходили мыши), слушать скрип этих проклятых кроватных их пружин и вполглаза наблюдать за убыстряющимися движениями зада хо- зяина, закрытого, несмотря на духоту в квартире, ватным одеялом, чтобы меньше шумело; он тяжко дышал, но, спохватившись, заглушал дыхание, чтобы не разбудить нас. В это время середина кровати низко прогибалась от двойного их веса, и мне, который лежал в другой стороне комнаты на полу, эта соединившаяся в ночном акте пара видна была сбоку в профиль некоим большим массивным силуэтом, ходящим вверх-вниз. Им явно было очень неловко, ибо хозяйка, вдавленная мужем в пружинное дряблое ложе железной кровати, лежала скорченной, с приподнятой головой и ногами; хозяин же, наоборот, вынужден был постоянно выгибать шею, отводя голову назад, стопы ног его были тоже на этом уровне, торс же приходилось неестественно с силою выгибать вниз, иначе низ его живота не достал бы до лона женщины, и гениталии их не соединились бы, или едва бы соприкоснулись; почему бы, думал я, этим не постелить бы матрац просто на доски — и обоим было бы не мучительно, а удобно, как тем двоим, что я описал в главе 19-й («Сокровенное»), и никакого скрежета кровати. Эти плотские деяния Ерёминых затягивались порою на невероятно долгое время, когда хозяин был выпивши, ибо из-за этого у него подолгу не наступало семяизвержение; даже жена, устав и вспотев под мужем и под одеялом, просила его об окончании соития, но он упорно продолжал таковое, изматывающее троих: его самого, жену и меня. Однажды, когда их одеяло сползло и он привстал, я поразился тому, до какого невероятия увеличивается эта сугубо мужская часть человечьего тела во время сказанной работы, и недоумевал, как такое гигантство безболезненно внедряется в живот женщины, и там, в большой глубине, движется; я пришел в выводу, что мягкие внутренности, окружающие это место, эластичны и превесьма
V.Куда интереснее мне было другое: бутылка с настоем некоих существ, стоявшая у Ерёминых на полке в их кухонке. Я спросил хозяйку, что сие такое; оказалось, что это ничто иное как настоенные на постном масле… скорпионы, и что сказанное снадобье применяется против скорпионьих укусов, не помню, только, пить ли его надо или же мазать им ужаленное место. Скорпионы в бутылке были громадными, да ещё в жидкости сегменты их разошлись и тела набухли. Впрочем, однажды в этом же дворе я услыхал громкие крики, жители, выбегали из дверей кто с палкою, кто с кочергой. — «Скорпион!»— послышался вопль. По двору, действительно, бежал изрядных размеров тёмно-коричневый красавец-скорпион, каковых в живом виде я ещё не видел (в Крыму изредка, под камнями, попадались мне мелкие бледные скорпионишки, коих я брал просто руками). Этого я тоже хотел взять для своей коллекции; пинцета в руках у меня однако не было, а навыка в хватании таких ядовито-хвостатых громадин я не имел, и потому, поспешно скинув ботинок, хотел им осторожно прижать добычу с тем, чтобы взять её за брюшко у ядовитого крючка другою рукой. Но меня грубо оттолкнули соседи, вытаращив глаза: ты мол что, дурачок такой, смерти своей захотел? И тут же, при мне, доской и кочергой эти убили беднягу, раздавив его всмятку. Здесь я должен сказать, что в худшем случае, если б он и ударил меня крючком, то ужаленное место воспалилось бы, припухло и поболело бы от силы сутки, и всё, ибо слухи о безусловной смертельности этих узбекистанских, совершенно мирных по отношению к человеку существ, были сильно преувеличенными.
VI.Недалеко от названного 1-го Заводского проезда находился аэропорт, где очень редко садились громадные кургузые двухвинтовые пассажирские самолёты, разномастные, из коих вылезало от силы человек по пять в кожанках и с портфелями. Когда самолётов не было, на этом грунтовом аэродроме, поросшем зелёными травами, я собирал милых моему сердцу насекомых, пока меня отсюда не прогонял сторож. Ежедневно мы с матерью ездили на нескольких трамваях с Тезиковой дачи до отцовской больницы, через открытое окно первого этажа которой видели отца; он возлежал задравши вверх сломанную загипсованную ногу; в бедро были ввинчены скобы для растягивания кости, чтобы отломки, отошедшие друг от друга как щепки, заняли бы прежнее положение; к металлической никелированной скобке был привязан канат, перекинутый через блок, а другой конец каната был оттянут тяжёлым грузом. Отец постоянно недовольствовался плохим, по его мнению, уходом (хотя мы видели, что это не так, ибо он там начал даже полнеть), «сквозняками», неловкостью отправления естественных потребностей в подкладываемое судно, и прочими неудобствами; конечно же, лежать месяцами в такой позе и не сметь чуть пошевелить ногой и позвоночником — дело нелёгкое; но постоянные докучные жалобы отца сильно омрачали эти больничные с ним свидания и заставляли обращать мой пытливый взор к городу, его быту, птицам, растениям, небу и всему остальному; этот среднеазиатский мир оказался превесьма удивительным и своеобразным, о чем я постараюсь поведать тебе в следующем письме.
Письмо сороковое:
В ТАШКЕНТЕ
I.Я тебе уже писал, что, судя по всему, мне былосуждено было после седьмого класса симферопольской школы номер 16 не учиться: отец, будучи весьма грамотным человеком (печатал стихи, рассказы) имел за плечами всего три класса сельско-приходской школы; он искренне недолюбливал инженеров с высшим образованием, препятствующим признанию его порой совершенно абсурднейших изобретений, и поэтому посчитал, что «неполного среднего» (7 классов), каковое я уже имел к началу нашей поездки по стране, более чем достаточно. Я уже умел отлично чертить, дома же научился неплохо слесарить, токарничать и прочее — значит, по отцовскому разумению, толковый помощник у него есть, а что касается моих зоологических страстей и устремлений, изрядных уже познаний в сказанных науках, мечтах стать ученым-биологом, — то отец считал это ненужной детской придурью, каковая мол тут же, в дороге, пройдет. Но дурь сия у меня не только не прошла, а наоборот, обострилась. После короткой и тёплой ташкентской зимы, которую мы провели у вышесказанных Ерёминых и в течение которой отец лежал в больнице с медленно срастающимся переломом бедра, я совершал вылазки на улицы и пустыри этого большого и странного города, природа какового быстро пробуждалась от тёплой недолгой зимы. На озарённых весенним солнышком тополях ворковали птицы, похожие на голубей, только с более тонкой шейкой, и это были горлицы; вечерами начинали полеты крупные хрущи, похожие на наших крымских, но с более длинными веерообразными усами, а у фонарей кружились крупные ночные бабочки сатурнии.
II.Особенно быстро расцветала разнообразнейшая жизнь у каналов и канальчиков с водой, идущих по всем улицам меж тротуаром и проезжей частью, каковые канальчики назывались арыками; это был совершенно для меня новый вид водоснабжения. В них текла чистейшая холоднющая вода, коей поливали сады и огороды, поили живность, и сами пили; арыки эти были обросшими по бокам буйной и сочной зеленью незнакомых мне трав, в каковой кишела незнакомая и знакомая мне живность — от насекомых и улиток до лягушек и жаб, и я находил себе утеху в наблюдениях за ними и сборах для коллекций милой моей сердцу мелкоты в травах и арычных водах. От общеуличных арыков шли отводки в каждый двор, закрытые широкой железной задвижкой в пазах; её поднимали в часы, предусмотренные расписанием, которое составлял и регулировал старший по этому арычному поливу. Поскольку арыки рассекали весь город, все пригороды, все пустыри, все поля-бахчи-сады, и сеть этих канальчиков была необычайно густой, так что их не упрятать в трубы, не снабдить мостиками, то здешний гужевой транспорт был приспособлен для езды прямо через них, для чего у здешних повозок-двуколок были необычайно высокие, куда выше моего роста, колёса, и назывались эти повозки арбами; их громадные колёса запросто переезжали эти рвы и ровики, и арба при этом даже не вздрагивала, а лошадь привычно перешагивала через эти самые арыки не сбавляя хода. Другой достопримечательностью Ташкента тех лет были ослы, или, как их было принято тут называть, ишаки; они были чуть ли не в каждом дворе, и вечерами, как только садилось солнце, заводили свои невероятные многоголосые концерты. Сначала один ишак, задрав к небу морду и ослино открыв пасть, громко и высоко затягивал «иии- а», «иии-а» («иии» — на вдохе, «а» — на выдохе), и так раз десять, причём высота звука каждый раз понижалась и последнее слово ишачьего куплета медленно пропевалось уже превесьма низким басом. Услышав куплет этого ишачьего запевалы, затягивал свою песню другой осёл из соседних дворов, третий, пятый, двадцатый, и несколько минут весь квартал был охвачен этим многоголосым ишачьим оркестром, смолкавшим однако довольно быстро, А поутру и днём работяги-ишаки влачили невероятных размеров тяжеленные вьюки, из под которых едва виднелись внизу весело семенящие изящные ослиные ножки, будто бы груз был лёгким как перышко, даже если поверх тюков этих с кладью восседал ещё и хозяин ишака. Управление животным осуществлялось посредством этакой короткой палочки, каковой «водитель» потыкивал в левую или правую сторону ослиного затылка и издавал гортанные звуки наподобие свинячьего хрюканья. Нередким зрелищем Ташкента тех лет были верблюды — то в арбах, то вьючные, связанные в вереницу разной длины, впереди каковой вереницы ехал на осле глава каравана, называемый караванбаши (баш — голова): на осле удобнее, не качает взад-вперёд, как на огромной верблюжьей высоте, и ишак легче поддаётся управлению; о местных жителях я расскажу тебе в надлежащее время.
III.Все сказанные четвероногие — ослы, лошади, верблюды — не были помехой ни автотранспорту, тогда ещё не очень многочисленному, ни трамваям, кои отличались от моих симферопольских тем, что были, на мой взгляд, какими-то громадными, и ездили они по колее шириной с железнодорожную; впрочем, тому я был удивлён ещё в Москве, а вскоре узнал, что наши южнороссийские мини-вагончики были скорее не правилом, а исключением из такового из-за узких кривых улочек. Впрочем, улицы большинства жилых районов Ташкента — «Старый Ташкент» — тогда тоже не обладали шириной и прямизной, в иных невозможно было разъехаться двум навьюченным ишакам; но отличались они от моих крымских улиц-переулков тем, что окна жилищ на них не выходили вовсе, лишь глухие калиточки в высоких стенах, изготовленных из литой лёссовой глины, ровно обтёсанной топором или каким-то другим инструментом. Стены эти, называемые дувалами, скрывали дворы с садами, садиками и жилищами, окна и двери коих выходили в эти дворы и дворики, и всё это было недоступно взору прохожих. На улочках такого рода изредка попадались их жители, а чаще жительницы, приведшие меня в превеликое изумление своею одеждой: сплошной серый балахон закрывал всю фигуру; спереди балахона было как бы высокое смотровое окно, каковое однако во всю свою высоту и ширину было закрыто густой жёсткой сеткой, искусно сплетённой из чёрного конского волоса, так что снаружи совершенно не было видно лица обладательницы одеяния, а изнутри она видела всё относительно сносно, но только спереди и вниз; сия сетка называлась паранджой, а балахон — чачваном; из-под него виднелся лишь низ ног хозяйки в чувяках и длинных до щиколоток серых же шароваров, и не было совершенно никакой возможности определить, кто там внутри — молоденькая ли девушка или столетняя старуха.
IV.В жару в таком одеянии было душно, и, оглядевшись вокруг и убедившись, что в переулке никого нет, хозяйка паранджи отгибала сетку вбок и вверх, спеша надышаться свежим воздухом. Но с приходом Советской власти в Среднюю Азию обязательная по Корану паранджа, по которой, кстати, сокрушаются ныне иные недоброжелатели прогресса,
стала уступать место на улицах, особенно тех, что ближе к центру, открытым девичьим и женским лицам, ярким шёлковым платьям со своеобразным узором из продольных широких как бы мазков, образующих ступенчатый свободный жёлто-сине-красный или иного цвета узор, рябящий в глазах; волосы их были заплетены во множество тончайших косичек, а брови соединены над переносьем широкой чёрной полосой, проведённой сурьмою, что мне, однако, почему-то не нравилось, равно как и серые убогие шаровары, всё равно видневшиеся из-под длинных цветастых шёлковых платьев; головы девушек были покрыты либо цветастыми же платками, либо, чаще всего, тюбетейками с четырёхугольным, наподобие низкой пирамидки, верхом; по тюбетейке, цветной или чёрной, был вышит белым шёлком своеобразный лаконичный узор, основу коего составляла фигура, с одного конца широкая и круглая, другой же конец фигуры, утоныпаясь, загибался завитком. Узбекские же мужчины все поголовно были в чёрных тюбетейках со сказанным белым шитьем; чалмы я не видел ни одной, ибо всё, связанное с религией, тут тоже, как и в моём Крыму, в те годы преследовалось и уничтожалось. Узбеки были одеты в длинные полосатые халаты, на вате; иногда не в один халат, а в два-три, к моему великому удивлению; зимою это было вполне оправдано (а здешняя зима оказалась много короче и теплее даже симферопольской), но весной, когда уже стояла преизрядная жара, я так и не смог понять, к чему эти самые узбеки пялят на себя по нескольку толстых ватных халатов, притом с длинными, но узкими тесными рукавами. Вышесказанные тюбетейки плотно прикрывали наголо бритые головы мужчин; таковое бритье осуществлялось прямо на улицах, куда цирюльник выставлял табурет для клиента, пышно намыливал его голову, и ловкими взмахами широкой бритвы обчищал круглый череп от всего излишнего — как картофелину от кожуры.V.Обследуя таким образом основательно заинтересовавшие меня улочки Старого Ташкента, я натолкнулся однажды на некое диво в виде большого, выше роста, куба, выдававшегося в проезжую часть такой улицы; наверху, скрестив ноги, сидел узбек, и длинным-предлинным инструментом, вроде кочерги, орудовал в отверстии посредине верха того куба; в нижней части сказанного куба находилась топка, где трещали горящие дрова; рядом лежала поленница таких дров, почему-то удивительно кривых, многократно и даже уродливо изогнутых (позже я узнал, что это саксаул, популярное и лучшее топливо тех мест и времён). Ветерок повернул в мою сторону, и меня обволокло облако удивительно аппетитного запаха, сильно напоминающего дух симферопольских чебурешен, обрисованных мною в письме 17-м «Изобилие». Человек, сидящий наверху, поддевал своим длинным черпаком, принятым мною было за кочергу, некие пирожки, соскребая их с полусферического свода этой странной печи, называемой тандыром. Очистив таким образом круглые стены тандыра, он пододвинул к себе противень со следующей партией полуфабрикатов — сырых ещё изделий, и рукой энергично и метко швырял их внутрь свода так, чтобы они прилипли к стенам. С большой готовностью пекарь позволил мне заглянуть внутрь тандыра; я забрался к нему наверх, и оттуда увидел, как на этих сводчатых стенах печи висят только что метко швырнутые им пирожки, каковые от тяжести оттянулись вниз и стали похожими на ласточкины гнезда. Затем тандыр был закрыт сверху заслонкой и начался процесс испечения этого вкуснейшего лакомства; я приобрел, не помню уже за сколько, но весьма недорого, один экземпляр из той партии, что уже испеклась, и вонзил зубы в горячие аппетитные пирожковые бока — как я поступал с чебуреками; но, не зная того, что начинка здесь более жидка, хотя приготовлена из той же баранины с луком и ещё чем-то, обдал свою одежду огненно-аппетитной струёй этой оригинальной начинки. Вкусности эти пирожки оказались необыкновенной; рекламой же мастеру-тандырщику служил замечательный мясо-луково-хлебный аромат, выползавший из чрева тандыра невидимыми густыми клубами и растекавшийся по улочкам всей округи, призывая прохожих, жителей домов и домишек отведать сего недорогого и очень сытного лакомства в свеже-горячем виде. Оказалось, что пирожки эти имеют своё особое название — самса. Истекающая обжигающим соком ташкентская самса конца тридцатых — одно из самых стойких моих отроческих воспоминаний. На стенках схожих тандыров выпекались и чуреки — большие лепёшки с очень толстым шинообразным внешним валиком-ободом и тончайшей серединою, по коей зубчатым колесиком были накатаны затейливые восточные узоры; этот хлеб был очень вкусен, особенно горячим, так что в те поры я не раз вспоминал уже сказанную повесть Неверова «Ташкент город хлебный», которую, мы проходили в школе; там речь шла о совсем недавних голодных временах: герой рассказа, мальчишка моих лет, подался сюда из каких-то голодушных мест на заработки, претерпел много мытарств, но, проявив немалую смекалку и трудолюбивость, заработал-таки несколько мешков пшеницы, кои привёз поездом в свою голоднючую российскую деревню.
VI.Центр же Ташкента «моих», тридцатых годов, имел уже вполне европейский вид: высокие здания, широкие улицы, трамваи, машины. По давней детской привычке, описанной мною в главе 11-й под названием «Трамвай», я много ездил, просто так, и на здешних трамваях, и запомнил, почему-то навсегда, одну из надписей внутри вагона, сделанную по-узбекски русскими буквами: «Харакат воктида чикиш ва тушиш турмушга ховфли»— а что сие означало, до сих пор не знаю. Большинство вывесок в городе было выполнено именно на таком, узбекско-русском «наречии», и иные слова не требовали перевода, например «пушида» — почта, «чамадон» — чемодан, и так далее. Здесь, в центре, многие узбеки ходили не в халатах, а в европейской одежде, иные при галстуках, шляпах и портфелях; все они были заметно толще простолюдинов; ещё более жирные, свиноподобно толстые узбеки восседали в чёрного цвета блестящих автомашинах «эмках» или даже «зисах», заметно оседающих на туго накачанных колесах, когда такой дородный пассажир втискивал себя в дверцу, большей частью с помощью своих или иных подчиненных. Это были крупные партийные начальники, один «крупнее» другого; к тому времени в Средней Азии образовался их целый класс; по внешности, одежде, повадкам они резко контрастировали с обычными узбекаками-трудягами — худощавыми, жилистыми, прожжёнными безжалостным здешним солнцем людьми, я видел, как сказанные декхане работают на полях, в садах и бахчах: поднимают инструмент, похожий на нашу тяпку, но гораздо больше и длиннее таковой, с размаху бьют тяжёлым заострённым диском по почве, ссохшейся почти как камень, и при этом отколупываются мелкие кусочки этой почвы, цвета тёмно-жёлтой глины, но куда более плотной. Инструмент этот назывался кетмень, им работали только с размаху, ибо обычной лопате ссохшийся лёсс, каковым являлась почва, совершенно не поддавался. Зато, при надлежащем поливе посредством арыков — а дождей здесь всё лето, как правило, вовсе не было — эта почва, требовавшая огромного физического труда, рождала невиданных размеров, душистые сладкие дыни, сочные арбузы и множество других овощных и фруктовых изобильнейших лакомств, многие из коих я, родом южанин, отведал впервые в свежем виде только здесь, например инжир, хурму, гранаты и так далее. Абрикосы здесь назывались урюком, виноград был куда крупнее крымского, а сказанные уже дыни так вообще были гигантскими, иные более чем полметра в длину, а своею формой напоминали толстые дирижабли, оболочки которых потрескались от избытка внутреннего давления.
VII.Но я забежал, кажется, вперёд, к разгару лета, в то время как следует рассказать, что было дальше с отцом и его делами. К весне сломанное его бедро срослось, и он был выписан из больницы, конечно же, с костылями; он очень досадовал, что такая беда с ним получилась, и что теперь вот зря уходит время, тогда как мы с ним должны были уже не только доказать всему миру гениальность его изобретения, но и несказанно разбогатеть, добыв с помощью его сказанного аппарата огромное количество золота. Поэтому отец усиленно разрабатывал свою ногу постоянными упражнениями, и вскоре костыли заменил палочкой, каковую изготовил сам, а я ему украсил её сплошным затейливым узором, стараясь подражать узбекским арабескам, с помощью лупы и Солнца, прожигая нужные фигуры и линии сфокусированным лучом; тут я должен тебе оказать, что этот способ сильно портит зрение, ибо сфокусированные солнечные лучи являют собою, особенно на юге, чрезвычайно яркое пятнышко, на которое надо при работе смотреть многие часы; но тогда я этого не знал, и очень наловчился в выжигании по дереву такого рода солнечных чёрных узоров, коими и украсил отцовскую сказанную трость, на которую он, сильно хромая, опирался. Мы с ним теперь часто ездили на трамваях с Тезиковой дачи в центр города, в тот самый «Золоторедмет», шофёр коего Ерёмин выручил нас с жильём; чиновники этой конторы были отчасти русские, отчасти узбеки, именно вот такие, толстые-претолстые (особенно толсты были почему-то их затылки, наподобие вышесказанных чарджуйских дынь, что сразу и неприятно бросалось в глаза). Мне смертельно надоела эта бюрократская контора, и, пока отец доказывал её работникам гениальность своего изобретения, а они отводили глаза, вяло зевали, клевали носом во время отцовских речеизлияний, — я предпочитал бродить по окрестным улицам, угощаться мороженым и кататься на трамваях. Недалеко от сказанного «Узбекзолоторедмета» находилось огромное здание с помпезными колоннами, и это был балетный театр имени некоей Тамары Ханум, которая в ранне-советское время внедрила европейский балет вместо узбекских национальных танцев, исполнявшихся под бубен.
VIII.Улицы здесь были обсажены большими тополями и чинарами, кора которых даже зимой, когда её освещало солнце, становилась тёплой не только на-глаз, но и наощупь, особенно когда ствол и голые ещё ветви смотрелись на фоне голубого неба, что явно говорило о приходе весны и согревало мою душу, сильно израненную разлукой с Крымом и последующими странствиями. Это несравненное состояние природы и собственной души я уловил ещё в больничном парке, когда мы с матерью околачивались у окна, перечёркнутого наискосок белою гипсовой отцовской ногой, висевшей на вышесказанных блоках, и мне было намного приятней смотреть в больничный парк с его этими тёплыми древесными стволами и ветвями, что предвещало южную весну и оказывало умиротворяющее действие. Тёплые стволы и ветви на фоне тёпло-голубого неба, а внизу журчит арык — эта незабываемая картина осталась навсегда в моей памяти и впоследствии просилась на холст, но передать по воспоминаниям состояние природы на картинах я так и не научился — только лишь с натуры; а, тогда, юнцом, я вовсе не думал о том, что стану художником. Но вернёмся к отцовским делам: для работы с его вибратором ему, наконец, рекомендовали, хотя и очень неохотно (вскоре мы узнаем, почему неохотно, и об этом будет рассказано в должном месте) некое россыпное месторождение на берегах реки Ангрен, каковая является притоком Сыр-Дарьи. Ближайший к золоту населённый пункт назывался селом Солдатским — это в некоем Нижне-Чирчикском районе, километрах в 90 юго-западнее Ташкента. К отъезду туда всё у нас было готово в любой момент (пришедшие малой скоростью ящики-тюки-чемоданы, привезённые Ерёминым со станции, стояли нераспакованными во дворе вышесказанного Золоторедмета), кроме… отцовской ноги. Сильная хромота и опасность возобновить перелом ноги при неосторожных физических усилиях заставляли откладывать поездку, а время шло. Кончилось терпение и у Ерёминых, тем более что они давно хотели перекладывать печь, которая плохо тянула, отчего дым от саксауловых дров нередко валил назад, чистка же дымоходов ничего не давала.