Письма Высоцкого и другие репортажи
Шрифт:
Честно говоря, не хочется даже комментировать такое высказывание. Только вспомнились слова великого поэта: «Боже, как грустна наша Россия».
«Поверх барьеров» 20.11.89
КЛИНИКА
Из цикла «Руины»
У клиники особые права.
Болит, как с перепоя, голова у пациентов, собранных сюда, как под покров родимого гнезда.
Куда ни глянь — кривые зеркала, подрезанные, рваные крыла у птиц, что бьются в мытое стекло, которое, как время, обтекло беспечно процветающий дурдом, где слом ума, и поведенья слом, и слом души, прожившей под замком, воссоздают Гоморру и Содом.
Здесь вводит в кровь больных телеэкран инъекций всекалечащий дурман, и оболваненной толпе на правый суд
«Распни его!» — кричит судье толпа. «Распни!» — как будто вторит ей судьба. За что? За все намеренья добра, что вновь страшат и ныне, как вчера.
И всех пьянит спланированный суд (похожий на отеческий абсурд), пьянит, как единений восторг, как вновь священновыполненный долг.
1988
ВЗГЛЯД ИЗНУТРИ
Помимо права говорить,
должно быть право быть услышанным.
Иначе слову не пробить себе пути к дворцам и хижинам.
Как мне вещал один холуй, цековско-брежневский подкидыш:
«Сначала право завоюй писать о том, о чем ты пишешь».
Такая вот была игра
(где вне игры всееда — достоинство):
сначала выдать на-гора
пустые тонны верноподданства.
Вновь та же избранная рать, где рядом праведник и выжига, имеет право нам вещать и право быть всегда услышанной.
Она и держит все бразды правленья правдой дозированной, нектару ключевой воды вновь предпочтя вкус газированной.
Стихи эти я написал в 87-м. Это было своеобразной реакцией на неудачную попытку опубликовать статью, называющуюся «Образ мышления». Статье был предпослан эпиграф — строчка стихов Маяковского: «...тактика — передернуть парочку фактиков», а говорилось в ней о том, что образ мышления — это некое внутреннее состояние писателя, которое складывается и формируется годами, что это состояние напрямую связано с общей культурой человека, которая проявляется, в частности, и в литературных спорах в качестве «культуры несогласия» (это формула Сергея Аверинцева) , предполагающей «отказ принимать несогласного за врага», а также не пользоваться при отстаивании определенных точек
зрения таким недостойным приемом, как передергивание. К сожалению, говорилось в статье, застойные годы не только затормозили движение критической мысли, но и отучили писателей вести нормальные литературные' споры, вести их аргументированно, без домыслов и вымыслов, спокойно, обстоятельно, с непременным уважением к оппоненту. Иными словами, «культура несогласия», как и многое в нашей отечественной культуре, была практически утеряна. А далее, в подтверждение сказанного, я приводил фрагмент выступления Станислава Кунаева на пленуме Союза писателей СССР, где он, применив тактику передергивания, полностью искажал смысл статьи Александра Еременко, опубликованной в журнале «Юность», да еще в связи с этим допустил бестактность в адрес главного редактора этого журнала Андрея Дементьева. Потом я рассказывал, как в том же выступлении, используя все тот же метод, Куняев пытался защитить неудачный роман Василия Белова «Все впереди». Затем в статье приводились в качестве примеров факты, показывающие, что и Юрий Бондарев, и Петр Проскурин, и Александр Казинцев, заместитель главного редактора журнала «Наш современник», и критик Владимир Гусев, каждый на свой лад, в своих выступлениях и статьях тоже используют все тот же, мягко говоря, неблаговидный прием.
Статью эту я написал без всякого заказа, даже не задумываясь, куда ее потом отдавать. Писал потому, что чувствовал некую литературную несправедливость (по аналогии с несправедливостью социальной) , проявляющуюся либо в оценках каких-то публикаций, либо в оценках позиций того или иного писателя, участвующего в очередной дискуссии, либо в оценках всей сегодняшней литературной ситуации.
Написав, решил, что «Литгазета» — наиболее точный адрес.
Сначала отдал статью знакомому сотруднику «Литературки». Тому понравилось, и он предложил отдать ее не сразу в отдел критики, а одному литературоведу, который занимался в основном писателями конца прошлого века,— как, интересно, оценит он, так сказать, со стороны. Тому тоже статья понравилась, но он был уверен, что ее невозможно напечатать, так как я затрагивал фигуры «неприкасаемых». Но отдать все-таки посоветовал, притом сразу завотделом критики, Аристарху Андрианову, ибо интересно чисто с психологической точки зрения узнать, как и чем он будет мотивировать отказ.
Я так и поступил.
Звоню через неделю. Да, говорит мне Андрианов,
статью прочел, написано интересно, живо, обстоятельно. Надо бы встретиться...«Но все дело в том,— говорит мне завотделом,— что через два дня я уезжаю в отпуск». И вдруг вслед за небольшой паузой: «Но ведь вы, наверное, сами понимаете, почему мы не сможем опубликовать вашу статью?»
— Да, да,— говорю,— понимаю.
— Ну вот видите, как хорошо. Так что уж не взыщите.
— Да, да,— говорю,— хорошего вам отдыха.
Он меня поблагодарил, сказал, что статью он оставит на столе, я могу ее забрать. На том мы и расстались.
Потом, по совету приятеля-писателя, я отнес статью в «Неделю» Андрею Мальгину, завотделом литературы и искусства. Написанное понравилось, и он стал готовить статью в номер. Но через неделю позвонил и сказал, что начальство против и посему мне надо идти и выяснять, почему против.
Разговор с Сырокомским, главным редактором «Недели», был недолгим. Главные причины отказа были две: первая та, что со времени писательского пленума прошло уже полгода — для еженедельника срок значительный; утрачивается свежесть события; вторая причина — недавнее присуждение Станиславу Куняеву Госпремии по литературе за сборник статей. По мнению главного редактора, мордовать новоиспеченного лауреата не совсем удобно.
Доводы Сырокомского показались мне неубедительными. Но спорить было бессмысленно.
Сегодня, по прошествии более двух лет после ртоих хождений с той статьей, понимая, как далеко продвинулось наше самосознание в политике, особенно после трансляции по телевидению Первого съезда народных депутатов, я с сожалением должен признать, что в литературной жизни многие беошысленные табу все еще продолжают существовать. Объясняется это, на мой взгляд, своеобразной номенклатурной замкнутостью нашей писательской среды. Смотрите, какие свежие силы выходят на авансцену политической жизни в лице народных депутатов, таких, как Бочаров, Собчак, Станкевич. Их независимое мышление, без оглядки на президиум, их смелое противостояние «агрессивно-послушному большинству» уже дает свои плоды, уменьшая это большинство, освобождая умы людей от тисков идеологических догматов. И только литературная среда не выдвинула подобных новых лидеров. Смазанность, размытость критериев или откровенно перевернутое с ног на голову видение современности, заложенное в образ мышления писателей в прежние годы, продолжают заявлять о себе с былой настойчивостью. Читаю диалог двух критиков, Станислава Рассадина и Дмитрия Урнова, и глазам своим не верю, ибо последний говорит такое, что может
быть рождено только перевернутым сознанием, изуродованным вульгарностью и разложившимся от цинизма.
«...Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Булгаков, Платонов, совершили... Я не люблю этого слова “подвиг”, но все же скажу: да, совершили подвиг»,— говорит Станислав Рассадин.
«Нет, не согласен,— протестует Дмитрий Урнов.— Смотрю на их судьбу совершенно иначе: не получили ожидаемого, и только. Здесь на этот счет не объяснишься: нет пространства. Заявляю свою позицию и; коротко говоря, скажу следующее: все страдания и беды, которые выпали на долю наших пострадавших писателей, еще мало и даже очень мало исторгли из их душ. А это означает, что и страдание они пережили не особенно глубоко. Их участью был душевный комфорт, на деле получился дискомфорт, и еще какой! Жуткий! Но именно эта “кошмарная жуткость” (как в одном месте говорится у Шолохова) — даже она не смогла исторгнуть ничего, кроме чувства утраченного комфорта. Стала очевидна некрупность этих людей. Таково мое мнение, повторяло, которое здесь можно только заявить».
Назвать страдание дискомфортом — большего цинизма мне читать не доводилось. Раз написали не то, что в представлении Урнова соответствует величию, то и страдали, опять же по Урнову, «не особенно глубоко». Ах, как жаль, не хватило места на газетной полосе, а не то, быть может, мне было бы объяснено, что значит страдать «особенно глубоко». А что значит — «их участью был душевный комфорт»? И откуда это известно Урнову — они ему исповедовались? И потом, по-моему, душевный комфорт и писательство — вещи взаимоисключающие. На мой взгляд, человек, заботящийся о душевном комфорте, если и может быть писателем, то весьма посредственным. Или этоиее та же вульгарщина: раз не рабоче-крестьянского происхождения, значит, ни о чем, кроме как о «комфорте», им не пристало заботиться? Хорошо бы все-таки Урнову предоставить достаточно газетного пространства, чтобы объяснился без недомолвок. Хотя для меня бесспорным остается уже одно то, что им названы писатели, создавшие лучшее, что есть в нашей послеоктябрьской литературе.