Письма
Шрифт:
Глуп я был, давно бы надо было мне оставить Воронеж, тогда еще, когда мне было двадцать, а теперь и кинулся бы в даль с голыми руками, да ба! — уж с годом тридцать, и тело что-то стало тяжело, и я стал ленив, мне уж нужен больше покой, а не жизнь разнообразная. Нет голоса в душе быть купцом, а все мне говорить душа день и ночь, хочет бросить все занятия торговли — и сесть в горницу, читать, учиться. Мне бы хотелось теперь сначала поучить хорошенько свою русскую историю, потом естественную, всемирную, потом выучиться по-немецки, читать Шекспира, Гете, Байрона, Гегеля, прочесть астрономию, географию, ботанику, физиологию, зоологию, Библию, Евангелие, и потом года два поездить по России, пожить сначала год в Питере. Вот мои желанья, и кроме их, у меня ничего нет. Может быть, это бред души больной и слабой; но мне бы все-таки хотелось бы это сделать, и я уж начал понемногу, и кое-что прочел.
А чтобы быть мне хорошим книгопродавцем, — едва ли я им буду. Конечно, прежде может так, а теперь начать труд не по силе, особенно в Питере. На книжную торговлю я смотрю теми же глазами, как и на всякую; и чистая аксиома: где торговля, там и подлость. Будь человек святой — и тот сделает низко, а сделавши раз, почему не продолжать? Конечно, есть исключения: например, Василий Петрович Боткин. Он — не сравнение со мною. Он вырос, у его отца
Приказчиком же быть мне, — я тоже не гожусь. У меня тысяча примеров на глазах; самый паршивый хозяин не годится быть приказчиком, а приказчик и не завидной может быть порядочным хозяином. Жить у хозяина — надо деньги заслужить, я должен наняться весь, а не половина; а человек, делая одно и другое, — что за человек? Вы думаете, я теперь и сам дрянной хозяин, занимаясь любимым мне делом. Не делай упущений по торговле, а много-много посвяти себя я одной торговле, — и у меня давно уж был бы большой капитал; но сам бы я ни к чорту не был уж годен. Я верно приобретаю часть, а четыре упущаю — и не жалею, Бог с ними! Хоть меньше — да лучше. А вот что вы говорите взять контору «Записок» — это дело другое, на это дело можно решиться скорей. Есть на первый раз уже основание небольшое, но прочное, без употребления своих денег. Брать две тысячи пятьсот на расходы — пока сумма порядочная, и если бы меня выпустили из Воронежа, это дело бы на себя я с великою охотою взял.
Вы спросите: кто не выпустит меня из Воронежа? Полиция. Вы говорили: вам отвечать откровенно и искренно; я так и должен вам говорить, хоть и не хочется до смерти. Ничего нет хуже, как говорить искренно о своих грехах. Мы должны с отцом до двадцати тысяч рублей; векселедатели он и я, и кое-где и один я. Хоть, может быть, сумма эта для уплаты долгов и соберется, но на это надо время, и надо, чтобы я и отец мой оба вместе хотели сделать так. А так как я поеду жить в Питер против его воли, пустить же он ни за что волею не согласится, то как я уеду, а какому-нибудь векселю придет срок, он и скажет: «Я не должен по нем, а сын, а он в Питере — пошлите туда». — Что было в прошлую мою поездку? Приезжаю домой, зовут в полицию, просят по одному векселю три тысячи; но хорошо, в пору приехал, уладил с ним и деньги заплатили, а то бы вексель был послан в Москву. Он человек простой, купец, спекулятор, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе, — так его грудь так черства, что его на все достанет, для своей пользы и для дел своей торговли. Купец настоящий устраивает одни свои дела, а есть ли польза из них для других, — ему и дела нет, и он, что только с рук сойдет, все делать во всякую пору готов. А мой отец, к несчастью, один из этих людей; мне от него и так достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, — так ворчит и сердится. «Вы, говорить, все по книжному, да по печатному. Народ грамотный — ума палата!» Вот почему я не могу принять ваше предложение, за которое вас благодарю.
А думаю сделать вот как. Первого сентября я еду в Москву, хлопотать по 7-му департаменту, по делу старому моего отца; с него там идет иск тысяч в десять, и как кончу дело, может как-нибудь сберусь приехать в Питер к вам. Я готов бы улететь и теперь к вам душою, но нельзя: крыльев нет, т. е. средств. Но может как-нибудь приеду, а если Бог даст, выиграю дело, то уж как Бог свят приеду, и проживу месяца два-три. Тогда отец пришлет денег — и там тогда обо всем. Но чтобы я не повредил позднее своей поездкой Андрею Александровичу, то прошу вас ему об этом сказать, а то в настоящую пору, прождав меня, передачу конторы упустить; а после мне, может, нельзя будет остаться, и дело от этого потерпеть может убыток, а я собой вовсе не хочу доводить до этого никого. Вы боитесь за меня, чтоб я скоро не потерялся. Это правда, и такая правда, какая она лишь может быть, — не только через пять лет, даже скорее, живя так и в Воронеже. Но что ж делать? Буду жить, пока живется, работать, пока работается. Сколько могу, столько и сделаю; употреблю все силы, пожертвую, сколько могу, буду биться до конца края; приведу в действие все зависящие от меня средства, и когда после этого всего упаду, мне краснеть будет не перед кем, и перед самим собой я буду прав. Другого сделать нечего. А что в 1838 году я в Москве написал так много и хорошо, — это потому, во-первых, что я быль с вами и с людьми, которые собой меня каждый день настраивали; а во-вторых, я почти
не делал ничего, был празден; тяготило до смерти одно дело, но одно дело — не больше. И я еще писал там весьма мало. А живя в Воронеже, кругом меня другой народ: татарин за татарином, жид на жиде; а дел беремя: торговля, стройка дома, которая кончилась с месяц, судебный дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, счеты, расчеты, брани, ссоры. И я как еще пишу? и для чего пишу? Только для вас, для вас одних. А здесь я за писание терплю больше оскорблений, чем снисхождений. Всякой подлец так на меня и лезет: дескать, писаке-то и крылья ощипать. — Это меня часто смешит, как какой-нибудь чудак петушится.А что я пишу не все хорошо, вы об этом сказали правду тоже. Почему же у меня идут пьесы не все хороши? Они всегда шли так, но прежде был Сребрянский. Он дрянные рвал, а теперь они все идут к вам. Мне же писать все равно, что хорошея, что дурные — одно; и дрянь возьмет иногда больше времени. И я, наконец, добился, почему они выходят, что никуда не годятся. Иногда дурное дело дурно настроить душу, и хоть пройдет оно, а все-таки впечатление-то остается в душе. А еще большой недостаток, что негде у нас мне слушать хорошую музыку. Я до этих пор помню Лангера и тот вечер, и никогда его не забуду. Да, надо непременно изучить живопись и скульптуру: они все вещи чудесные, и для человека, который пишет стихи, особенно необходимы. И самый Питер, и Москва много своим величеством способствуют силам человека; а об театре уж и говорить нечего: здесь Мочалов и Щепкин люди необходимые. Вот почему у меня выходят вещи негодные и часто не полные, что я человек такой сам, у меня в натуре большие недостатки; а будь натура гигантская… Все всего сила создать не может… Будь человек гениальный, а не умей грамоте, ну — не прочтет и вздорной сказки. На всякое дело надо иметь полные способы.
Прежде я таки — грешный человек! — думал о себе и то и то, а теперь кровь как угомонилась, так и осталось одно желание в душе: учиться; и думаю, что это хлеб прочный, и его мне надолго станет, а там, что Бог даст. Вас же прошу об одном: все дурные пьесы бросайте без внимания, а какие нравятся, те печатайте. Мне много будет говорить с вами при свидании об этом. Ах, дай-то Бог, чтобы оно скорее исполнилось. Рвется моя душа видеть вас, слушать вас.
Чорт знает, какая ошибка в «Лесе»! Он мне шибко нравился, — мне думалось, читая его, что какой-то злой демон выходить из него и шепчет грустные мысли, и в какую образность ни входит, всюду разрушает жизнь, и, наконец, в общем уничтожении, выводит смерть; а сила души, в самой смерти сознавая свое величие, уничтожает его и, торжествуя, расширяет жизнь. Но может, оно и не вышло так; какое дело? их бросить! — все, и делу конец. Из тех, что прислали вы, я не буду поправлять, кроме двух: «Стеньки Разина» и «Песни». Поправки дело дьявольское. Что написалось, то давно забылось. Насильно же заставить жить тот момент, который давно не в груди, — вещь трудная. «Песню» я поправил, а «Стеньку Разина» поправлю, и посылаю вам еще новых четыре пьески: какие хороши — те так, какие нет — в сторону.
О журнале вам говорить право я ничего не сумею, и об нем говорить довольно трудно. «Записки» — не «Библиотека», не «Сын Отечества»; о тех бы я насказал коробы. В «Записках» отделение о России идет как должно. Повести, проза прекрасны. «Недоумение» лучше всех. Стихи, исключая моих, очень хороши, многие чудо хороши! Особенно остаются в памяти Лермонтова все, а Клюшникова, Ивана Петровича: «Собирателям моих элегий», «К ней»; Каткова: «Гренадеры», кой-какие Красова. А всего журнала лучше критика, — не льстя и не шутя; одно жаль: нет вашего имени под нею. Это для многих было бы нужно. Летопись тоже чудо как хороша… А часть наук и так и сяк. Статьи от. Иакинфа «О Китае» интересны — не больше. А кажется можно бы приобретать статьи, какие были в «Телескопе» во время оно или в прибавлении «Одесского Вестника» прошлых лет.
А хуже всего «Сельское Хозяйство». Оно вовсе не по журналу, и особенно какого-то дурака напечатана статья о покраже хлеба и мере, — гадость-гадостью. Да и все статьи не шибкие. Эти господа агрономы напитаны иностранными теориями и принятыми методами тридцатого года, которые во мнении начали упадать, кроме метод: сахарной, машинной и мануфактурной. — На сельское русское хозяйство надо смотреть по-русски, а не по-немецки. Немецкие методы нам не годятся, и их орудия — не наши орудия. Наш чернозем любить соху, а чтобы улучшить соху, надо улучшить руки людей, которые ею работают. Дело и в орудии; но дело и в умении управлять им. Можно и на одной струне играть хорошо, а глупец и на четырех уши дерет. Кто-то написал в номере шестом статью, подписался Пахарь; начал хорошо, а кончил дурно. А часть хозяйства в журнале вещь не лишняя. Через нее много можно выиграть у степняков помещиков; они любят этакие штуки читать; и им бы все надо, если не так хорошо, да больше. Смесь идет хорошо. Картинки мод очень хороши. Да все мне жаль, что такой хороший журнал начал издаваться в дурное время. Несчастлив Андрей Александрович. В прошлом годе был неурожай, и сей год; а это много значить: другой бы и степняк помещик, и житель городской выписал журнал, да людей надо кормить, да купить хлеба, а денег нет. Будь иное время, он верно бы имел подписчиков больше третьею частью теперешнего, если не больше.
Все говорить: «Библиотека» больно плоха, «Сын Отечества» никуда не годится «Записки» хороши. Мнение хорошо, а денег нет, покупать не на что. Если же, неравно, выписывают журналы, то потом «Библиотеку» — ради Брамбеуса; он много сперва захватил кредиту своими грязными остротами: они приходились по людям как раз; а «Сын Отечества» — ради Полевого, которого по старой дружбе (стариков много еще и теперь) любят. Теперь «Репертуар» дурен, а «Пантеон» лучше, а все говорят: «Репертуар» чудо, а «Пантеон» дрянь; так, как «Маяк», — гадость, кроме, может, в четвертом номере статьи о философии Бурачка, в которых я больно толку не знаю, а рад каждую статью философскую, как и статью о Шекспире, читать и уважать; а за плоские грязные, бессовестные штуки и остроты Бурачка похваливают. Он, говорят, вишь как всех пощелкивает, да надо всеми подсмеивает, что ну-поди, а! Народ же, как ни дурен, но имеет свое время, пору, силою же в один час его не переделаешь.
У вас в «Литературной Газете» напечатана статья г-на Кронеберга о поправках Гамлета; очень вещь не выгодная для Кронеберга — и довольно дурно его рекомендует. Можно замечать и поправлять ошибки, как ему угодно, можно даже перевести Гамлета лучше Полевого и легче Вронченки; но так бессовестно бранить старше себя и верно лучше себя, и за такой труд, за который Николай Алексеевич Полевой заслуживает в настоящее время полную благодарность! Без его перевода, не было [бы] на сцене такого Гамлета и в нем такого Мочалова, какие у нас есть теперь. Надо бы Кронебергу сначала его перевесть, а потом напечатать, а потом и ругать других, — и дело бы тогда было похвальное. Бранить Полевого за «Уголино», за драмы, водевили и переделку их с французского — другое дело; здесь всякая брань у места.