Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Плач Агриопы

Филиппов Алексей Алексеевич

Шрифт:

– Имя же ей — Смерть, — прошептал Павел вслух. Его разум очистился от скверны рассеянности и замешательства. Он вновь, по рецепту Людвига, сам не заметив, как это случилось, принялся размышлять над задачей, не споря с её условиями. Играть в игру, соглашаясь с её нелепыми правилами. Тут же вспомнил, что именно хотел посмотреть в словаре: пожирают ли крысы себе подобных. Но теперь эта тема отошла на второй план. Объяснить исчезновение дохлых крыс из подвала нашествием орды других крыс, трупоедов, можно бы было, если б игровым полем оставался реальный мир. Мир здравомыслия и общечеловеческой — и общекрысиной — логики. Но в мире, где возможны путешествия во времени, где Чума ходит на двух ногах, и в полиции служат архангелы из небесного воинства, вопросы, на которые следовало найти ответы, не допускали двойных толкований: почему мушкет не убил крыс? И почему серебряный пистоль не справился с Вьюном? Потому что Павел —

не Стрелок? Да и Третьяков не был Стрелком — не был Валтасаром Армани, — когда жал на спусковой крючок пистоля. Это простейшее объяснение. Но есть и другое. Возможно, волшебное оружие действует только против той самой, сказочной, двуногой Чумы, а её служек — лишь ошеломляет, на какое-то время выводит из строя? Может, Вьюн — совсем не Чума, а, всего-навсего, одна из высоких особ, над которыми подтрунивал Эдгар По в своём рассказе? Этакий старший прораб, домоуправитель, генералиссимус в праздничной шинели. Но не он — Смерть. Не он — господин и хозяин болезни. Не помешал бы какой-то камертон: что-то, что давало бы уверенность: чумоборцы — справились с миссией. Должны ли они — Стрелок, Инквизитор, Алхимик, Дева — покинуть двадцать первое столетие и чужие тела, когда Чума будет повержена? Если допустить, что должны, — значит, ничего не кончено: Тася всё ещё остаётся Тасей. Остальных — проверить на этот счёт невозможно. Невозможно и выслушать их версии неудач. Впрочем, из них из всех самым говорливым был Людвиг: человек, чей разум отнюдь не покидал бренного тела, чтобы переметнуться в другое. Этот разум неотлучно пребывал в теле две тысячи лет…. Да, с этим фактом тоже придётся смириться, если не покидать игрового поля.

Павел нахмурился. Воспоминания о Людвиге всегда пробуждали в нём какую-то стыдливость. Как если бы латинист полагался на него, а управдом — не оправдал надежд. Людвиг переоценивал Павла. Людвиг не сомневался: Павел в состоянии вызывать видения по заказу. По собственному хотению. И про кого угодно. Если бы это было правдой — можно было бы схитрить: «заказать» своему дару видение про Чуму в Москве. Пускай бы этот, вмонтированный в мозг, телевизор показал: какова она — Чума нового века? Как выглядит? На что похожа? До сих пор было так: Павел знал в лицо человека, — а его деяния показывал «телевизор в мозгу». А по деяниям установить личность? На это его дурацкий дар — не способен?

«Дзин-н-нь-так-так-так-так-так!», — что-то звонкое, наподобие часового механизма, ударилось об пол, а затем раскатилось крохотными, похожими на велосипедные подшипники, шариками по всей спальне… Павел вскочил. Он размышлял — «о судьбах родины», — как шутила в таких случаях Еленка, — так напряжённо и долго, что и не заметил, как стихли голоса девчонок на кухне и в доме воцарилась полнейшая тишина. А теперь вот — эту тишину разорвал звук разбившегося — расколовшегося на части механизма.

Павел — в один большой шаг — оказался перед дверью спальни, рванул её на себя…

И поплыл, как космонавт в невесомости, подхваченный тугим, упругим, несусветным ветром, вырвавшимся из-за двери. Ветер втащил его в пределы спальни. Но от комнаты, какой её помнил Павел, не осталось и следа.

Управдом оказался в пределах четырёх стен, не имевших ничего общего с его старенькой квартирой.

Потолок здесь был высоким и грязным, будто обмазанным сажей. Стены — выкрашены в зелёный, масляный цвет: похоже, краской малевали прямо по извёстке, слой которой наложили криво, потому казалось — под ядовитой зеленью бугрятся чьи-то вздувшиеся вены и фурункулы. Комната освещалась несколькими лампами дневного света — не современными светляками, а старорежимными, длинными неоновыми трубками, одна из которых неровно мерцала. Но тени не плясали по комнате. Их вытеснял другой свет — яркого, четырёхлампового хирургического светильника. Тот нависал над единственным, имевшимся в помещении, предметом мебели, если применять к нему такое определение. Над гинекологическим креслом.

Это кресло скорее походило на орудие пытки, чем на медицинское оборудование. Древнее, с металлическим остовом, с которого давно сошёл весь хром. С дрянным покрытием из кожзама, пестревшим поролоновыми проплешинами. К креслу — за руки и за ноги — была привязана какая-то фигура. Павел не мог рассмотреть её как следует, поскольку роженицу окружали со всех сторон другие фигуры: в основном, облачённые в медицинские халаты и колпаки; все — повёрнуты спинами к управдому. Лишь на одном человеке одежда была гражданской — деловой костюм: пиджак расстёгнут и наброшен на плечи, брюки — измяты, как будто человек спал, не раздеваясь, как минимум, ночь. Медики переговаривались между собой, в их руках то и дело мелькали крюки и захваты, что сделали бы честь пирату Карибского моря. Однако ни слова, ни звука от акушерского кресла до ушей Павла не доносилось. Ветер удерживал его вдали от роженицы. Ветер относил прочь

слова и звуки. Ветер дул разнонаправленно, смятенно. И этот ветер кружил лишь вокруг Павла. Группа людей, священнодействовавших у кресла, похоже, вовсе не замечала его. Ветер не колебал полы халатов медиков, не трогал рукава пиджака наблюдателя, даже края зелёного пледа с забавными рюшечками, которые тот держал в руках, не шевелились.

Это плед вдруг показался Павлу странно знакомым. Он напряг память. Что-то мерзкое, злое, чудилось управдому в этом куске ткани, цвета здешних узловатых стен. Тем временем, медики засуетились особенно отчаянно. Наблюдатель дёрнулся назад — вероятно, не желая им мешать. Его пиджак, небрежно наброшенный на плечи, от этого движения, свалился на грязный бетонный пол. Человек растерянно обернулся — не стал поднимать пиджак, — но Павел успел заметить роскошные усы — вьющиеся усы, — качнувшиеся туда-сюда перед глазами. Он похолодел, но совсем не потому, что узнал в наблюдателе — скандального политика. Потому что узнал, наконец, плед в его руках. Точно в такой был укутан младенец, которого Павел доставлял на подстанцию Скорой помощи. Подкидыш, вывалившийся из мусорного бака. Крошечный человек, в утробе матери заразившийся Босфорским гриппом. О да, Павел помнил изумление и страх врача, разглядевшего бубон у младенца в паху. Управдом знать не знал, сколько ещё таких младенцев рождалось позже в Москве и в других местах. Мог только догадываться: это — куда страшней тысячи заражённых, заражавшихся друг от друга — на улицах, в домах, в больницах.

А фигура в акушерском кресле — дёрнулась. Взвилась над поролоном и искривлённым металлом. Один из крепежей, удерживавший правую руку роженицы, порвался. И тут же — будто, наконец, вдобавок к видеокартинке включили звук, — Павла оглушил пронзительный, на одной высочайшей ноте, женский визг. Ближайший к креслу медик, схватившись за сердце, рухнул на пол. Но другие не только не отступили — сплотились вокруг роженицы тесней. Визг продолжался. Казалось невероятным, что человек способен исторгать из себя столь долго столь неистовый звук. Лопнула мерцавшая неоновая лампа. Наблюдатель пригнулся, наклонился вперёд, словно пытался противостоять урагану. На вытянутых руках он протягивал к креслу плед, будто полагал, что на нём — хлеб-соль.

Ещё один медик неестественно, как японский бонсай, скривился от боли. Схватился за плечо. Павел увидел: на халате проступает алое кровавое пятно. Выражение муки на лице медика вопило: не жилец! Но для остальных в группе — всё, наконец, закончилось. Трепыхавшееся крохотное тельце появилось на свет. Роды были приняты. То есть — завершился процесс появления существа из материнского чрева. Теперь предстояло резать пуповину, обмывать малыша и вручать его матери. Мать распрямилась, села на кресле, медики начали расходиться — и Павел напряг глаза: ещё миг — и он увидит лицо роженицы.

Что-то клубилось там, за спинами медиков. Как будто гнилое болото источало свои ядовитые миазмы. Как будто роженица — дымилась.

И Павел — вдохнул. Набрался — не то любопытства, не то мужества.

Последний медик подвинулся так, что перестал заслонять роженицу. Управдом заметил: у той курчавая голова.

У той…

– Не смотри-и-и-и-и! — Быстрая, светлая тень, метнувшись откуда-то из угла странной комнаты, ударила Павла в живот. Неделикатно, невежливо ударила. И, с ударом, вытолкнула его вон. Управдом обрёл вес, — или, может, окружающее пространство вдруг пропиталось всемирным и всемерным тяготением, — и шмякнулся на копчик. С глаз словно смыли пелену. Над поверженным Павлом стояла Тася: запыхавшаяся, в слезах, Тася. — Не смотри, — повторила она. — Этого — нельзя.

Управдом ошалело открывал и закрывал рот, не произнося ни звука; как от кузнечного молота, заслонялся, лёжа неловко на боку, от своей спасительницы. В голове шумело. Территория видения не простиралась более за порогом спаленки, но оттуда, казалось, всё ещё несло удушливым ароматом болота. Павлу хотелось спросить Тасю — как та угадала, как узнала, что ему нужна помощь, — но язык словно примёрз к гортани. Из глубин сердца и разума накатывала тоска — такая, какую нужно переждать, перетерпеть, — и только так одолеть. А тоску рождало пришедшее, наконец-то, раскрывшееся, наконец-то, как цветочный бутон, понимание истины: Чума — здесь.

Коварная, многоликая, хитрая. Не важно, чем она обернётся: Босфорским гриппом, войной, надругательством над слабым телом или над святыней. Она — здесь, — и будет жива, пока сможет плодить отпрысков. Госпожа Смерть, в лицо которой невозможно посмотреть без того, чтобы не отдать концы или не поклясться в вечной верности.

Она будет исчезать за углом, как ветреная красотка, оставляя за собою фимиам, сирень и разложение. Она будет обещать восторг и негу в своих объятиях. Она прикажет: «убей!», — и тысячи выполнят этот приказ, не усомнившись ни на миг в том, что убийство — благо.

Поделиться с друзьями: