Плачь обо мне, небо
Шрифт:
Но она чувствует его потребность сделать хотя бы эту малость – самостоятельно, и потому не отказывает. Не просит вспомнить о том, что ему нельзя напрягаться, особенно пытаться сесть или даже встать. Впрочем, о последнем он и сам не думает. И, принимая из его рук эту почти отчаянную записку, полную льющегося через край желания хоть на миг увидеть Россию, порывисто, будто стараясь ободрить, сплетает их пальцы. Буквально на несколько секунд, просто чтобы дать понять – он должен бороться.
Хотя сама уже не верит, что в том есть какой-то смысл.
Граф Строганов думал увезти воспитанника еще парой дней ранее, об этом он даже советовался с монаршей четой, но известие о скором прибытии
Медики твердят о радикулите, о простуде***, даже о каких-то нервных расстройствах, и ей хочется рассмеяться им в лицо и спросить, видели ли они когда-нибудь такую простуду. А после – заставить хоть на миг ощутить то же, что ежедневно и еженощно выносит цесаревич, состояние которого день ото дня все хуже. Уже даже нет смысла скрывать все от Марии Александровны, навещающей его несколько раз на дню, строго по часам – она все видит, знает, но все еще отрицает худшее. И ко всему прочему, уверена – её визиты усугубляют его положение, и потому старается обуздать желание чаще быть рядом. Медикам виднее.
Катерина может её понять, но её глаза не застилает слепая любовь к сыну, что так мешает Императрице видеть правду, и она лишь молит Создателя прекратить мучения цесаревича.
Особенно когда ей удается по чистой случайности узнать, что на состоявшемся утром венском врачебном консилиуме из уст профессора Рехберга прозвучали страшные слова, убившие все в ней.
Meningitis cerebro-spinalis.
И в них она, даже желая надеяться на лучшее, склонна поверить.
Тем более что, вернувшись в спальню в обед, чтобы задремать хотя бы на пару часов (последнюю пару дней она старалась по возможности находиться подле цесаревича, у которого случилась лихорадка и открылась рвота; и даже то, что в первый день Пасхи он хорошо спал, не изменило ситуации), она обнаружила на постели маленький белый конверт, вызвавший острое ощущение дежавю. Еще не вскрыв оный, она знала, от кого это послание. Пусть и не понимала толком, через кого он действовал, как сумел обойти охрану Петропавловской тюрьмы.
Смотря на короткое письмо, почти записку, она с ужасом пыталась сглотнуть ком тошноты, что подкатила к горлу. Картина внезапно стала столь ясной, что глаза обожгло подступившими слезами, а грудь – яростью.
«Наблюдай за тем, как смерть отнимает у тебя еще одного близкого человека. Наблюдай и помни – ты виновна в этом.
Стоило согласиться – ты бы обрела все: вышла замуж, вступила на престол. Но ты решила проявить характер – вот твоя расплата. Каково это – осознавать, что один неверный диагноз привел к такому исходу? Что теперь – слишком поздно?»
Это не человек – это дьявол во плоти.
Руки тряслись от едва сдерживаемой злости, чернила расплывались от падающих на бумагу слез. Даже находясь в тюрьме, он сумел добиться своего. Добраться до нее, добраться до императорской семьи. Подарить такую мучительную смерть цесаревичу, а ей – чувство вины, которое никогда не ослабнет.
Лживые слова французских медиков и Шестова – его рук дело. Появление профессора Бурчи, когда уже стало совсем поздно – тоже. Ведь Императрица писала к нему, но не получала ответа, а он, прибыв, с такой искренностью утверждал, что не прочел ни одной просьбы и был уверен, что его рекомендации, оставленные во Флоренции, пошли во благо. Только никто этих рекомендаций не слушал. Шестов запальчиво воскликнул – «малярия!», Гартман продолжал твердить о радикулите. Пытавшегося вразумить их Оома проигнорировали, как до того – Бурчи.
Ей еще неизвестно, что и Император не сразу принял слова Оома, вначале возмутившись попыткой оного оспорить
слова не последних лекарей Франции. Если бы не совпадения мыслей профессора Бурчи и Здекауэра, которому государь всецело доверял, вряд ли бы он задумался над курсом лечения сына. Только уже ничего было не исправить.Катерине хотелось завыть раненным зверем, но она только сильнее стискивала зубы, раскачиваясь на постели и не замечая, как комкает злосчастное письмо.
Если бы только не эти проклятые бани, если бы только не ложный диагноз, если бы только…
В жизни не могло быть сослагательного наклонения. Второго шанса не существовало, шаг назад сделать нельзя; все шло по той дороге, что проложил кто-то сверху. Но за что этот кто-то позволил ему умирать и так мучительно?
***
Франция, Ницца, год 1865, апрель, 10.
Она была здесь, как и все месяцы до этого. В последние дни появлялась нечасто, лишь когда в его спальне не оставалось дежурного, но неизменно опускалась на колени перед изголовьем постели и просто держала его руку, что сейчас казалась даже тоньше ее собственной. И молилась. Бесконечно, беззвучно, отчаянно. Он уже не раз хотел отдать приказ допускать ее сюда в любое время дня и ночи — того, кто одной ногой уже стоял в могиле, не волновали слухи и домыслы. Но она отказывала. Раз за разом качала головой и просила не совершать бездумных поступков. Хотя, возможно, если б не то, какими казались их отношения со стороны, она бы с места не сходила, отдав все за единственную возможность быть рядом. Сейчас это значило слишком много.
– Вы совершенно не бережете себя, Катрин.
Говорить было тяжело, смотреть – и того тяжелее: глаза резало даже от приглушенного света, поэтому в спальне задернули занавески, а из свечей зажженными оставили лишь пару, и те отнесли дальше от постели. Но он все равно, цепляясь за жизнь, желал создать хоть на считанные минуты иллюзию того, что они – прежние. И между ними все так же неизменно.
– Всё, о чем я могу думать сейчас — Ваше самочувствие, Николай Александрович, — тяжело сглотнув, возразила она.
– Мне казалось, у замужней дамы есть и более важные заботы, — поддел ее цесаревич, невольно напоминая о том, что уже давно истерлось из ее памяти. Ее клятвы перед Господом. Ее обязанности перед Дмитрием. Все подернулось пеленой забвения, уступая место ни на мгновение не отпускающему страху.
Едва ли сейчас она могла думать о собственной семье. Видя, как угасает Императрица, как покидает жизнь цесаревича, она могла только непрерывно молиться и стараться хоть как-то облегчить его муки.
– Мне казалось, Вам следует готовиться к свадьбе, а не к исповеди, — тем же бесцветным голосом отозвалась она, чудом сохраняя способность находить ответные фразы.
– На все воля Божья. Видимо, я чем-то изрядно Его прогневил, – будто бы беспечно, но в действительности – устало, произнес Николай.
Против собственного желания вспоминая проклятые строки недавнего письма, Катерина закусила губу: не Божья – человеческая. Воля того, чье сердце уже давно почернело и обуглилось. Того, кто нашел все же способ воплотить свою месть, и не только царской семье, но и ей.
Старая гадалка сказала правду.
– Вы обещали мне, помните? — совершенно не замечая бегущих по щекам слез, она сбивчиво говорила, путаясь в словах. — Вернетесь с невестой… снова смотреть… будете любоваться садом. Примете Россию,.. — она закашлялась, поперхнувшись на вдохе, — будете справедливым монархом.
– Саша всегда говорил… что я самонадеян, — даже будучи смертельно бледным, не способным поднять головы, он пытался шутить, чем лишь усиливал внезапное удушье Катерины. — Простите меня, Катрин. За то, что оставляю Вас.