Плач по красной суке
Шрифт:
Как всякого идеалиста, Егора постоянно мучил стыд за свои и чужие дела и поступки. Наверное, поэтому, пытаясь анализировать причину стыда, он с детства привык вести дневник. Он продолжал вести его даже там, в Германии. Это было крайне опасно, но он не мог лишиться единственного собеседника. Почерк у него был неразборчивый, кроме того, Егор тщательно прятал свои записи.
В дневнике Егора сосредоточился громадный жизненный материал, и материал этот был единственным его козырем и единственной реальностью. Он почти привык жить искусственной, глубоко законспирированной жизнью шпиона и неплохо ориентировался в чужой реальности, но прожить так всю жизнь ему казалось
Однажды он с ужасом обнаружил, что жена нашла и пыталась прочесть его записи. Конечно, она там ничего не поняла, но он так перепугался, что стал перед ней оправдываться и поведал много такого, что привык скрывать. Исповедь его была путаная, невнятная, он рассказывал самое сокровенное, когда обнаружил, что жена сладко спит. Тогда он понял, что пора рвать когти из этого чуждого ему мира, и, решив симулировать безумие, полез на крышу ратуши, потому что лояльного пути отступления у него не было. Организация, в которой он состоял, отпускала своих сотрудников только на тот свет.
Был еще один случай, толкнувший Егора на скользкий путь симуляции. Как раз в это время к нему в руки попали материалы одного дела, которое потрясло Егора одним любопытным фактом. Некий предатель-перебежчик тоже владел немалой информацией и мечтал донести ее до прогрессивной мировой общественности. Он стал писать статьи антисоветского содержания и печатать их во Франции. Французская компартия подала на него в суд за клевету. В руках Егора побывала стенограмма этого суда — она-то и потрясла его сознание.
Суд как две капли воды походил на все наши культовские произвольно сфабрикованные процессы. Эти оглашенные французские коммунисты не желали считаться с фактами. Они не поверили даже тому, что все русские члены их Сопротивления, которые после войны пожелали вернуться в СССР, были схвачены на вокзалах и частично расстреляны, частично сосланы в Сибирь; как не поверили наличию в Стране Советов лагерей, репрессий, убийств, то есть ни одному факту, который был невыгоден для их «общего» дела.
Егор понял, что мир никогда не жил и не живет по законам чести и справедливости. Совсем недавно отгремела мировая война, немецкие преступники были наказаны, но аналогичные преступники и палачи в Совдепии мирно доживали свои дни и даже продолжали влиять на политику страны. Он понял, что, пока не прошло их время, преступники будут править миром, а справедливость или возмездие восторжествуют в свой черед, когда наступят их времена. И все-таки, как любой идеалист, он не мог смириться с таким положением вещей. Его личная борьба была обречена, но бороться он был обязан, бороться всеми доступными ему средствами. Вот только средства Егора были крайне ограниченны. И тогда он полез на крышу ратуши.
…Некоторое время он жил в Москве, где встретил своих институтских приятелей. (Друзей у него никогда не было.) После Германии его поразило, что говорят и судят они обо всем весьма откровенно и порой затрагивают такие проблемы, о которых не смели даже думать в дни своей молодости. Но говорят и судят они только в тесном приятельском кругу за рюмкой коньяку, а на службе или отмалчиваются, или произносят с трибун все те же лозунги, не пытаясь ничего изменить и улучшить.
Они по-прежнему безропотно голосуют за предложенные им недостойные кандидатуры, любезно заигрывают с откровенными подонками, подают руку стукачу, доносчику, провокатору.
Пьют, блядуют, воруют по мелочам, лгут не стесняясь и при этом откровенно осуждают существующий образ жизни.Но больше всего Егора поразили сокурсники, работающие, как и он, за рубежом. Бодрые и веселые обжоры, пьяницы и бабники, они вели себя как подлинные хозяева жизни. Многие из них были только что с позором выдворены из крупных капиталистических стран и некоторое время, в ожидании нового назначения, наслаждались свободой: гуляли по кабакам и по бабам. Этакие лихие, бодрые жеребята, отмеченные печатью безнаказанности и вседозволенности, они небрежно обходили на виражах унылую толпу или очередь в модный театр или кабак. Их мандаты, книжицы и пропуска открывали им любые двери, и они откровенно презирали окружающее их серое бесправное быдло. Ни малейшая тень сомнений не омрачала их плотоядного жизнелюбия, и ни малейшего проблеска совести или сострадания не вызывало в их задубелых душах затравленное состояние их сограждан.
Порой в застольной беседе Егор пытался рассказать им некоторые свои истории. Приятели весело хохотали. Этот глупый смех раздражал Егора.
— Над кем смеетесь? Над собой смеетесь. Плакать надо, — ворчал он.
Из своего дневника он выкроил что-то вроде рукописи: рассортировал, подобрал материал. Получилась небольшая книга. Он долго с ней возился и возлагал на нее большие надежды. У него был один знакомый писатель, которому он более или менее доверял, и Егор дал ему рукопись для прочтения. Писатель снисходительно похвалил записки и пытался анализировать их профессионально.
— Но это же совсем непечатно! — завершил он свой обзор.
— Разумеется, — согласился Егор.
— А байки ваши сами по себе недурны. Фантазия у вас отменная. Уже приближаетесь к Салтыкову-Щедрину. Про город Глупов читали?
Егор читал Салтыкова-Щедрина только в детстве, «Историю одного города» вообще не читал.
— Но в моей рукописи нет никаких фантазий, — возмутился Егор. — Все, что там написано, случилось на самом деле, все это правда.
— Разумеется, — благодушно согласился писатель. — Все мы пишем только правду, только один писатель видит мир черным, другой — деревянным, а третий — железобетонным.
— Никакой я не писатель, — настаивал Егор. — Мне важно одно: чтобы вы мне поверили.
— А я разве сомневаюсь? — удивился писатель. — Я и говорю, что ваша правда мне весьма импонирует…
— Да это не моя правда! — накалялся Егор. — Я тут совсем ни при чем, это документальная запись. Я сделал не больше, чем любая стенографистка.
— Не согласен, — возразил писатель. — Материал подобран весьма сознательно и умело.
Он наотрез отказывался понимать Егора и не мог взять в толк, почему тот нервничает и заводится. Ведь он, писатель, кажется, похвалил рукопись.
— Рукопись ни при чем, и автор ни при чем, — тупо сопротивлялся Егор.
— Но написали ее вы?
— Ну я.
— Что и требовалось доказать. Потому что я бы, например, написал совсем иначе, а Иванов, Петров, Сидоров — каждый по-своему.
Писатель снова ушел в бесконечные рассуждения о тонкостях творческого процесса, его целях и задачах. Этот писатель был такой же самодовольный и сытый, как Егоровы друзья и жена. Апломб этих людей был отвратителен Егору.
— Нет, — довольно грубо оборвал Егор поток откровений, — меня ваша кухня ни капли не интересует, я не собираюсь быть писателем.
— Тогда чего же вы от меня хотите? — искренне удивился тот. — Я вам пытаюсь дать совет, помочь довести рукопись до кондиции, чтобы ее мог прочесть любой…